Исторические взгляды мишле и его концепция французской революции

Статья посвящена историософии и методологии Мишле. Отмечается, что переломное время в истории Франции сопровождалось сменой и смешением типов историзма. Историзмы нарративного и нравоучительного типа уступали место позитивистскому детерминизму. Историзм Мишле сочетает выверенную фактологию с элементами целеполагания и обращением к исторической памяти. Историософский холизм и цивилизационный принцип единства многообразия придали его творчеству уникальную целостность, предвосхитившую «тотальную историю» школы «Анналов».

Ключевые слова: Мишле, историзм, Великая французская революция, Французская республика, историография Франции

Гордон А. В. Историзм Жюля Мишле // Диалог со временем. 2020. Вып. 72. С. 49-63. https://roii.ru/r/1/72.4

Творчество Мишле пришлось на время смены и смешения различ-ных типов
историзма. Современники восприняли Мишле нравоучителем, обращающимся к
«самой сути человека». Лу Виардо, сравнивая первый том «Истории
Французской революции» Мишле с книгой Луи Блана, писал: «Книга Мишле не
является историей в прямом смысле слова, то есть подробным изложением
событий. Это подбор фактов, рассмотренных с высоты птичьего полета, и
суждения о прошлом, исполненные советов для будущего: это нравственный
смысл истории
… У г. Мишле подлинное призвание историка, поскольку, со
времен На-горной проповеди, я думаю, никто лучше него не проповедовал
людям о братстве и справедливости [курсив мой – А.Г.]»1. Здесь
показательно cопоставление двух типов историзма, признанных в эпоху,
когда начинался творческий путь Мишле: нарративного и нравоучительного,
пример которого видели в его сочинениях. Виардо, подобно Тургеневу2,
отдавал предпочтение второму в сравнении с первым, олицетворяемым для
них Луи Бланом. Знаменательно и прочтение Мишле сквозь призму Нагорной
проповеди. В нравоучительности его трудов таилось глубокое
историософское содержание. Речь шла об истории как творчестве, и оно
трактовалось историком в креационистских категориях: «Творец создал
человека по своему подобию, то есть – творцом. Человек также творит по
своему образу. Будучи сам символом, он создает символы»3.

Между тем эпоха историзма нравоучительно-поучающего, в стиле historia
est magistra vitae, заканчивалась. Торжествовал историзм позитивистский,
и в его торжестве преломлялся дух самого времени. Происходило
становление индустриального производства с максимальным отчуждением
производителя от продуктов своего труда. Сопутствующей отчуждения
человеческой личности в ее жизнедеятельности оказывалась объективация
исторического процесса, перенос внимания в научном мышлении на «вещную»
сторону: «Предмет, действительность, чувственность берется только в
форме объекта, или в форме созерцания, а не как
чувственно-человеческая деятельность»4.

В противоположность позитивизму историзм Мишле фокусировался на значении
исторического субъекта, роли людей «как авторов и как действующих лиц их
собственной драмы»5. И, подобно основоположникам марксизма, которым
принадлежат эти слова, историк отправлялся от идеалистической философии,
последовательно развив параллельно им свой субъектный подход с тем
принципиальным отличием, что сосредоточился на духовной сфере и
субъектом истории вывел не пролетариат, а Францию как нацию в ее
единстве и французский народ в своей целостности. К проблеме
субъектности Мишле вышел в постижении единства истории в ее, говоря
современным языком, синхроническом и диахроническом измерениях. Его
ранние работы «Очерк новой истории» и «Введение во всеобщую историю»
проникнуты осознанием «единства рода людского», которое он трактовал как
единство человеческой цивилизации. Восприняв эту идею у современных ему
философов (Вико, Гердер, Кузен), Мишле материализовал ее, воплотив в
ткань истории Франции, Европы, всего мира.

Как историк Мишле хорошо понимал трудности: если, чтобы воссоздать
«подлинно всеобщую историю (политика, литература, наука, искусство,
религия)», взять краткий период, «не будет философской связи», записывал
он в своем дневнике в декабре 1825 г. Если взять более длительный
период, понадобится «огромное произведение»6. Чтобы не погрязнуть в
деталях, требовалось проникнуть в целостность исторического процесса,
для чего Мишле обратился к цивилизационному подходу. В заметке 1826 г.
«О единстве истории человеческого рода» Мишле обосновывал направление
своего творческого поиска Абсолютом: «Если Бог бесконечен, бесконечно
предусмотрителен и мудр, история мира есть система»7. Системность
мыслилась единством многообразия, основное внимание уделялось
взаимодействию системообразующих субъектов. «Как совершался в Европе
труд освобождения человеческого рода? – вопрошал Мишле. – В какой
пропорции содействовали этому каждый из тех политических субъектов
(personnes), что называются государствами – Франция и Италия, Англия и
Германия?»8. Дав характеристику названных «персон» и отметив их вклад
на том или ином этапе, Мишле выделял родную страну за универсальность
французского гения, способность к творческому заимствованию и
бескорыстному прозелитизму. Француз верит, что «не может ничего сделать
более полезного миру, чем дать ему свои идеи, нравы и моды»9. И это
искреннее убеждение, утверждал Мишле, следствие уникального «инстинкта
социальности». Французский народ «интересуется состоянием свободы в
мире, обеспокоен бедствиями в самых отдаленных местах. Все человечество
вибрирует в нем»10.

Субъектность всемирной истории осмыслялась в категориях мессианского
предназначения Франции: «У нашей нации есть два огромных преимущества,
какие не встретишь больше нигде: в одно и то же время у нее имеются и
принцип, и легенда. В ней зародилась самая великая и гуманная идея, и
вместе с тем она обладает наиболее освященными историей традициями. Этот
принцип, эта идея, в средние века бывшая глубоко запрятанной под
богословскими догматами, называется на простом языке всеобщим
братством»11.

В подходе Мишле к истории Франции выделяется органичная для романтизма
устремленность к идеальному. «Принцип» именуется по-разному: «Братство»,
как в данном случае, «Справедливость» – в других. Критикуя тех
историков, кто восхищался деятелями 1793 г. в убежденности, что политика
«общественного спасения» стала «спасением Франции», Мишле выдвинул с его
точки зрения высший принцип – Справедливость. «Спасение – идея
негативная». А «никогда еще новая вера не строилась на отрицании».
Справедливость – «позитивная, абсолютная, самодостаточная идея». «Более
всего могут рассчитывать на Спасение те, кто не желает спастись,
поступившись Справедливостью», а те, кто вынудил Революцию низойти от
Справедливости к Спасению, помешали тем самым ее превращению в
религию»12.

Высоко, как видим, Мишле ценил и историческую традицию страны. И при
всем том его творчество опиралось на выверенную фактологию –
документированный анализ исторических событий и разностороннюю
характеристику исторических персонажей. При подобной историософии,
отражавшей представление о предназначении историка, собственно историзм
выступал неизбежно многомерным. И это затрудняет его постижение,
поскольку привычная деконструкция здесь недостаточна: при очевидной
многомерности историзм Мишле в конечном счете оказывался глубоко
целостным.

Родившемуся на пороге нового века Жюлю Мишле (1798–1874) довелось
испытать моменты экстатического воодушевления и социальные потрясения,
триумф военных побед и национальное унижение. Он стал вдохновенным и
исключительно выразительным свидетелем перелома, случившегося во Франции
между концом ХVШ и концом ХIХ в. Ему довелось, говоря словами поэта,
своим творчеством склеить «двух столетий позвонки». «Его история
Революции была написана изнутри», – отметил Франсуа Фюре. Его
погруженность в живую историческую традицию, «его способность проникать
в сущность людей и предметов сделала его величайшим из всех до сих пор
бывших посредников между Французской революцией и ее бесчисленными
детьми»13.

Больше чем кто-либо из историков-современников Мишле может считаться
слагателем республиканского мифа. Он создал исторический образ страны, с
которым рождавшаяся Французская Республика себя идентифицировала. И
закономерно его имя осталось запечатленным в формировавшейся в период
Третьей республики урбанистической то-понимии. До полусотни улиц,
площадей, бульваров, набережных французских городов носят имя Мишле. В
этом своеобразном национальном рейтинге популярности он опережает многих
деятелей культуры первой величины: Декарта, Монтеня, Рабле, Расина,
Корнеля, Лафонтена, Руссо, Монтескье, Бальзака, Сент-Экзюпери, Берлиоза,
Дебюсси, Лавуазье14. «Мишле своей историей, как и хотел, воздвиг
монумент Республике», – констатировал Фюре. Не Первой и не Второй, а
идеалу – Французской Республике, соединяющей принципы национального
единства с демократией, основанной на «религии справедливости и
братства». И лелеемый Мишле «античный культ гражданского равенства
слился с современными представлениями о свободе». Не будучи, по
определению Фюре, «ни буржуазным, ни социалистическим», этот идейный
сплав символизировал историческую судьбу Франции, который пыталась
воплотить Третья республика15. Сооружая нерукотворный монумент
Французской Республике, Мишле одухотворял историю родной страны, которая
воспринималась им Личностью. А это требовало особого подхода, и Мишле
прекрасно понимал, что не может уподобляться коллегам. Если целью
исторического исследования, по его словам, «Тьерри видел повествование
(narration),
а Гизо – анализ», Мишле свой метод называл
«воскрешением (resurrection16.

В исследовательском опыте Мишле сказались особенности его
профессионального формирования. «Чувство истории» (его определение)
пришло к нему, подобно «чувству Бога», без чьего-либо посредничества, не
из учебников, а из жизни. «Самыми сильными детскими впечатлениями, после
религиозного, были, – исповедовался он Кине, – вынесенные из посещения
Музея французских памятников… Мое воображение проникало в эти гробницы,
я не без душевного трепета входил под низкие своды, где покоились
Дагобер, Хильперик и Фредегонда, и ощущал присутствие этих мертвецов
сквозь прикрывавший их мрамор»17.

Став во главе исторической секции Национального архива и оказавшись
перед массивом рукописных свитков, Мишле проникся в высшей степени
благородной задачей вдохнуть в них жизнь. Эти бумаги – «жизнь людей,
провинций, народов», которые «протестуют против забвения», – внушал себе
начинающий архивист. «Провинции восстают, утверждая, что их по ошибке
централизация сочла упраздненными. Ордонансы наших королей претендуют на
то, что собрание современных законов не стерло их. Если попытаться
выслушать всех… на поле битвы не останется ни одного мертвеца. Все живут
и говорят, они окружают автора стоязыкой армией, которая решительно
вынуждает умолкнуть громкий глас Революции и Империи». И автор, Мишле
обещает их выслушать: «Вы все имеете право на историю!»18.

Стоит отдать должное Альфонсу Олару как историографу. Проделав дотошный
анализ «Истории Французской революции», он показал надежность
источниковой базы Мишле. Однако, приравнивая установку на воскрешение
в цитированном фрагменте к привычной для историков процедуре синтеза,
упростил его подход. Установка видится развитием присущего Мишле
«чувства истории». Да и вводимое «право на историю» было замечательным
нововведением субъектного подхода.

Ближе к сути последнего был душеприказчик Мишле, основатель «Ревю
историк» Габриель Моно: Благодаря «основательной эрудиции и беспримерной
силе и свежести воображения» Мишле удавалось оживить прошлое. «Он не
дает нам об исторических событиях окончательного суждения, критического,
взвешенного (prudente) и точного; он заставляет нас участвовать в них,
жить страстями современника. Другие знают и утверждают, он видит и
чувствует». Мишле не только чувствовал, но и сочувствовал, не только
говорил, но и слышал. «Особенно, – подчеркнул Моно, – ему удавалось
благодаря сочувствию наделить голосом анонимные народные массы,
страдающих, преследуемых, обездоленных – тех, кто делает историю и к
кому она неблагодарна»19.

Живописуя жестокую «войну замкам», развернувшуюся в деревне со взятием
Бастилии, автор в порыве солидарности с восставшими крестьянами
восклицает: «Как ты медлил, великий день! Сколько времени мы ждали и
мечтали! Я – их товарищ, трудившийся рядом с ними во мраке истории, пил
из их горькой чаши. Пусть мне будет позволено вернуться в их
мученическое средневековье и тем не менее остаться живым. Разве ты,
прекрасный день, не первый день избавления? Я выжил, чтобы рассказать
вам»20. Именно представляя себя свидетелем и даже символическим
участником, Мишле начинал писать. Посредством такой, сугубо личностной
реконструкции достигалась исключительная проникновенность восприятия
прошлого. Он категорически отвергал утверждавшееся вместе с позитивизмом
понимание истории как, говоря его словами, «науки о мертвых событиях».
Жизненность воспроизведенной действительности при убедительности
воспроизведения становилась для Мишле критерием истинности21.

«Воскрешение» Мишле понимал, как задачу историка открыть в фактах
прошлого через символы-идеи смысл истории. Такой подход не был принят
коллегами из «школы периода Реставрации». Огюстен Тьерри объявил
«психомахией» стремление «видеть в каждом факте признак (signе)
идеи»22. Он опасался, что подмена социального процесса вчувствованием
в него откроет дорогу субъективизму, лишит исторический анализ
причинности и законосообразности, в выявлении которых все более
усматривали важнейшую задачу историков, свидетельство состоятельности
истории как науки. Мишле отчетливо размежевался с Тьерри и его
сподвижниками именно в том пункте, который столь высоко оценили
основоположники марксизма, разглядев в Тьерри – как создателе образа
представленной тем в качестве квинтэссенции всей французской истории
«борьбы рас» («германской расы» дворян и «расы галлов» в образе третьего
сословия) – «отца классовой борьбы». «Рядом с развитием рас, – утверждал
Мишле в учебном курсе 1828–1829 г., – следует поместить другой
[принцип]… развитие идей, в котором проявляется свободная деятельность
человека… Раса удерживает нас на земле, однако в нас содержится движущая
сила, благодаря которой мы продавливаем (imprimons) движение истории».
Сами законы общественного развития изменяются, поскольку изменяется
общество, которое, подобно индивиду, способно к бесконечному
самосовершенствованию. «Фатализм рас» не учитывает, считал Мишле, «труд
общества над самим собой», благодаря которому «расовый элемент
становился все более вторичным, все более подчиненным»23.

В полемике с направлением Тьерри Мишле сформулировал принципы своего
историзма, которые он противопоставлял любому виду детерминизма «одной
причины». Он упрекал Тьерри и его школу в том, что, сосредоточиваясь на
политической истории, они упускают из виду культуру, и в том, что
возвращаются к предшественникам, которые не вникали во «внутреннюю
жизнь» общества24. В ХХ в. французская историография оценила позицию
Мишле в этом споре.

Направление «Анналов», утверждал Пьер Нора, сочло Мишле с его «глубоким
проникновением в прошлое», способностью «услышать безмолвие истории»,
стремлением к синтезу, пристальным вниманием к человеку своим
предшественником в продвижении к «тотальной истории», «охватывающей и
материальную, и духовную составляющие»25. Марк Блок цитировал Мишле:
«Если бы я держался в изложении только политической истории, если бы не
учитывал различные элементы истории (религию, право, географию,
литературу, искусство и т.д.), моя манера была бы совсем иной. Но мне
надо было охватить великое жизненное движение» в «единстве
повествования». Пожалуй, «единство по-вествования» – ключевые слова.
Основатель направления «Анналов» высоко оценивал такой подход: «Знание
фрагментов, изученных по отдельности один за другим, никогда не приведет
к познанию целого»26.

Методологическому редукционизму, восторжествовавшему в историографии
вместе с позитивизмом, Мишле противопоставлял мировоззренческий холизм,
значение всей целокупности факторов человеческого бытия. Однако
достижение подобной целостности в историческом повествовании дело
чрезвычайно непростое и в историописании Мишле оказывалось во многом
спонтанным. По словам Блока, Мишле принадлежал к тем историкам, которые
«скорее связывают великое “жизненное движение” в одну цепь, нежели
объясняют его в логической форме»27. Целостность исторического
процесса в его трудах возникала как бы самопроизвольно, в «единстве
повествования». Вносимая Мишле в историописание, она подвергалась
испытанию темпоральностью, целеполагание растворялось в «ходе вещей»,
представленном чередой событий.

Нить Ариадны, следующих во временной последовательности фактов и
ситуационная логика видятся движущей силой повествования в исторических
произведениях Мишле, что и выражалось в спонтанности его нарратива. Как
он писал, «мы оценивали поступки по мере того, как они происходили, день
за днем, час за часом». Или: «Мы старались показать людей и события во
времени, отмечая происходившие в них перемены. Мы не раз повторяли
слова, в которых выражена основная идея нашей книги: История – это
время
». Мишле бросал вызов диктату ретроспекции: «Забывчивый и
беспощадный критик слишком часто осуждает похвальное начало пути, ибо
знает и заранее предрекает его конец. Но мы его знать не желаем; что бы
этот человек ни сделал завтра, мы не преминем отметить добро,
совершенное им сегодня». Мишле избегал давать обобщенные характеристики
исторических персонажей. Законченному портрету он противопоставлял
«мгновенный сколок», «проекцию персонажа в тот или иной момент», что
позволяло «хвалить тех, кого позже приходилось порицать». При таком
подходе общую оценку заменяла серия «сколков»28. Стремясь извлечь
уроки революционного опыта и будучи погружен в непрекращавшуюся борьбу
вокруг революционного наследия, Мишле терзался противоречиями: как
совместить человеческое сочувствие, гражданскую пристрастность и
профессиональную объективность? Выбором сделался фактор времени.

Мишле отдавал себе отчет в роковом стечении обстоятельств, приведшем
многих революционных деятелей к безвременной гибели. Все это, он
понимал, требовало снисхождения: «им выпало жить в беспримерную, грозную
эпоху, за которую истекли целые столетия; события сменяли друг друга
стремительно, без перехода». Расходясь с Бюше и Ру, Луи Бланом или
Жоресом в оценке якобинской диктатуры и лидеров якобинцев, критически
оценивая роль выдающихся деятелей Революции вообще, Мишле, тем не менее,
стремился «найти для каждого смягчающие обстоятельства и, какая бы вина
ни лежала на нем, сказать: Он тоже был человеком». Уместно ли говорить
о двойном сознании? По на-туре Мишле был исключительно цельной
личностью, и при оценке этих видимых противоречий я бы вернулся к
многомерности его историзма. «Мы, – писал Мишле – верим, что Господь был
к ним милостив и многое простил им. Но историк – не Бог, и всепрощение –
не в его власти. Описывая прошлое, он не вправе забывать, что будущее
неизменно станет искать в нем примеры для подражания. Это не позволяет
нам в на-ших суждениях всегда следовать велению сердца»29.

Политическая борьба подталкивала Мишле к критическому восприятию
прошлого, воздействовала на общую оценку целых периодов французской
истории. В начале творческого пути романтику, само «чувство истории»
которого пробудилось под впечатлением средневековых памятников, была
свойственна поэтизация эпохи. Мудро, трогательно, благоговейно30,
по Лу Виардо, писал он о ней. Однако в борьбе с
клерикально-монархической реакцией из-под его пера выписались горькие
строки: «Средним векам, которым я посвятил свою жизнь, чье трогательное,
но бессильное вдохновение я воспроизводил в своих исторических трудах, я
должен сказать: “Назад! Ведь теперь нечистые руки вытаскивают их из
могилы и кладут нам под ноги, словно камень, чтобы заставить нас
споткнуться на нашем пути к будущему”»31.

Еще сильнее, чем политическая пристрастность, сказалась духовная драма
погружения в кровопролитные междоусобия, деяния инквизиции и придворные
интриги: «Люди, которых он, передвигаясь во времени и переходя из XIII
века в XIV, из XIV в XV век, встречал на своем пути, – он не мог принять
их душою. Он страдал от этого – в своей стра-стной потребности любить
прошлое, которое он воскрешал». И, заклеймив Средневековье как
«причудливый и чудовищный порядок, фантастически искусственный», Мишле,
по слову Февра, «казнит» его. Повлияло ли это на историописание? При
всей пристрастности, отношение Мишле к Средним векам, признавал Февр,
оставалось историчным: даже к XV в., который особенно тяжело давался ему
– «с трезвой головой и отвращением в сердце», Людовик ХI – «шедевр
историка», подобно очерку о Жанне д’Арк32. В самих недрах
Средневековья Мишле находил нечто нетленное, чем как сын Франции
по-человечески продолжал дорожить. Образ Жанны выполнял для него
«функцию матрицы»33, справедливо пишет современный историограф. Мишле
хотел, чтобы такой видели старую Францию и чтобы такой стала новая
Франция: «Пусть новая Франция не забудет завета старой: “Только великие
души понимают, как славно быть добродетельным (ȇtre bon!)”. Быть и
оставаться, несмотря на людскую несправедливость и суровость Провидения…
Сохранять мягкость и доброжелательность в столь жестких раздорах… Те,
кто следует этому и идет до конца, являются поистине избранниками»34.
Отстаивая величие Франции через призму непреходя-щей национальной
традиции, Мишле не исключал Средние века. Напро-тив, средневековая
история страны в его мировосприятии становилась необходимым звеном
национально-культурного универсализма, воплощавшего общечеловеческие
ценности. «Связывая Цезаря с Карлом Великим и Людовиком Святым, Людовика
XIV – с Наполеоном», эта традиция сделала историю Франции «историей
человечества». История страны, утверждал Мишле, «увековечила в различных
формах общечеловеческий идеал от Людовика Святого – до Жанны д’Арк и от
нее – до молодых генералов нашей Революции»35.

Противоречие? Скорее – разносторонность. Аналогично в отношении к
Революции. До Жореса и в духе своей историософии Мишле описал парадокс,
который автор «Социалистической истории» Французской революции выразил
лаконичной формулой «варварская форма прогресса»36. Амбивалентность
Мишле в оценке Революции и ее деятелей отражала и выражала
противоречивость самой Революции. «Человечная и благодушная эпоха», и,
одновременно (в терминах Мишле), «эпоха насилия, кровавых актов». Огюст
Кошен напрасно иронизировал, что Мишле «храбро делает народ героем своей
книги»37. От историка-демократа требовалось подлинное мужество,
чтобы, сохраняя веру в ре-волюционный народ, раскрывать фактическую
канву событий. Героическое и трагическое представляло две стороны
происходившего, и участие в Революции парижского люда оказывалось у
Мишле повествованием о «великих трагедиях революционного Парижа».

Современная Мишле либеральная историография Французской революции,
подчеркивая благотворность революционных преобразований, стремилась
закрыть глаза на сопутствовавшие им акты массового насилия,
консервативная (например, Ипполит Тэн) живописала последние. Мишле,
оставаясь верным революционной традиции, вскрывал в фактах
действительности трагизм революционной эпохи.

Жорж Батай указал на один из парадоксов натуры и творчества Мишле. Его
вера в неотвратимость прогресса, в правду и справедливость в ХХ в.
кажется наивной. Но он не уклонялся от погружения в мрачные глубины
человеческого бытия, в исследование самой природы Зла. Батай приводил
пример «Колдуньи»38. Современный историк по тому же поводу
восклицает: «Это кошмар!». При том Мишле «дерзко показал полезную и
спасительную роль ведовства в Средних веках»39.

Еще более поучительно его исследование перипетий Революции. «Я занят
очень трудным делом – мне нужно еще раз пережить, проделать,
перестрадать Революцию. Я только что прошел через Сентябрь и все
смертные муки; меня убивали в Аббатстве, а потом я шел в Революционный
трибунал, то есть на гильотину»40, – писал он в частном письме в
сентябре 1849 г. Тяжелейшим испытанием для историка было избиение
заключенных в тюрьмах осенью 1792 г. Наряду с Террором и как его
предзнаменование, эти события заняли исключительное место в
историографии, сделавшись камнем преткновения для левых,
привилегированным моментом для обличения Революции со стороны правых.

Подход Мишле отличается на этом фоне глубокой прочувствованностью при
отстраненности от партийных пристрастий. Объясняя поведение парижан, он
выявлял архетипы массового сознания, описывая убийства, подчеркивал
сходство восприятия грозящей опасности с событиями далекого прошлого: «В
измученных ужасом умах возникали образы, достойные великих и мрачных
поэтов Средневековья». Вместе со слухами о сдаче вследствие
предательства пограничных крепостей возникло «жуткое ощущение падения в
бездну». Как и во времена вторжений варваров или Столетней войны,
парижанам чудилось приближение «воинства Божьего, и с ним Страшный
Суд». Угрожающий манифест командующего коалиционными войсками герцога
Брауншвейгско-го не оставлял сомнений41. Помимо ненависти, рожденной
ситуацией, толпой двигали, по Мишле, глубинные инстинкты: «К убийству
подталкивала и еще одна идея, варварская, ребяческая, не раз возникавшая
на заре народов, в эпоху Античности – идея великого и радикального
морального очищения, надежда оздоровить мир, полностью истребив зло».
Слабо до сих пор разработанный в историографии Революции, тем не менее
фундаментальный архетип массового сознания!

Отмечая роль Мишле как транслятора революционной традиции, Фюре обратил
внимание на то, что в отличие от поздних историков Революции тому не
потребовалось особого «вживания». «Он был в непосредственном контакте с
Революцией» через рассказы отца-якобинца и все свое окружение.
Интенсивные прогулки по Парижу, сохранявшему в неприкосновенности
исчезнувшие впоследствии памятники эпохи (Тюильри, Манеж, монастыри
якобинцев и кордельеров), посещение уличных театров, запечатлевших «тени
блестящего поколения и их чувства», богатая и еще живая в начале ХIХ в.
устная традиция помогли Мишле воссоздать внутреннюю динамику событий
через совокупность образов их безвестных участников, объединенных
понятием «народ»42.

«Мы, – писал Мишле, – отнюдь не пренебрегали книжными знаниями, и, если
книги молчали, искали и находили множество сведений в рукописных
источниках; и тем не менее, в том, что касалось нравственного смысла
событий, мы прежде всего обращались к устной традиции». Устная традиция
для Мишле – бесконечно больше, чем исторический источник. То было мнение
нации, которым он полагал непре-менным руководствоваться, голос народа,
к которому необходимо прислушиваться. Критикуя коллег, он развивал
понимание устной традиции как народной памяти, которая при надлежащем
подходе может способствовать осознанию смысла происходивших событий и
значения того или иного деятеля. Причем он работал с устной традицией
исследовательски профессионально, отмечая ее ограниченность, поскольку
народ-ная память зачастую оборачивается «своеобразным историческим
катехизисом»: «Кто вызвал Революцию? Вольтер и Руссо. Кто погубил
короля? Королева. Кто начал Революцию? Мирабо. Кто был врагом Революции?
Питт и Кобург, шуаны и Кобленц. А кто еще? Англичане и попы. Кто оказал
Революции медвежью услугу? Марат и Робеспьер»43.

Вопреки преданию с его тяготением к оценке-приговору историк, по Мишле,
должен рассматривать исторического деятеля в многосторонности качеств и
их развитии: «Сколько человек в одном человеке! Несправедливо было бы
отливать образ этого изменчивого создания в вечную, раз и навсегда
заданную форму». Предание «приукрашено легендами», а легенды – «иная
история». Это не ложь, народ выражает в них то, что «увидел сердцем».
Тем не менее историку следует «убрать эти украшения»44. Выходит, есть
правота предания и есть правда фактов. Не противопоставляя одну другой,
Мишле их явственно различал.

Интересом к устной традиции Мишле принципиально отличался и от
«эрудитов» прошлого, и от восторжествовавшей в последней трети ХIХ в.
«методической школы», которые ограничивали круг источников письменными
документами. Ш. Ланглуа утверждал: «Подлинная роль историка заключается
в том, чтобы обеспечить контакт нынешних людей с оригинальными
документами, представляющими следы, которые оставили люди прошлого, без
добавления в них чего-нибудь от себя»45.

Основатели «Анналов» были верны внедрявшейся «методистами» «этике
установления фактов», называя ее «законом честности» (Блок), под которым
понималась обязанность историка «не выдвигать никаких положений, которые
нельзя было бы проверить»46. А Февр подчеркивал положительные стороны
формулы «история пишется по документам»: «Честным труженикам, законно
гордящимся своей эрудицией, она служила паролем и боевым кличем в
сражениях с легковесными, кое-как состряпанными опусами»47. При этом
Блок и Февр отмечали издержки фетишизации документа, им вспоминалась
«излюбленная антитеза Мишле»: история «должна быть все более и более
отважной исследователь-ницей ушедших эпох, а не вечной и неразвивающейся
воспитанницей их “хроник”»48. В фокусе историзма «методической школы»
был Текст, совокупность текстов в виде письменных источников. Считалось
возможным свести основы научного метода «к очень точным формулам», и
одна из них гласила: «Тексты, только тексты, ничего кроме текстов»49.
Этот принцип разделял Эрнест Лависс, руководитель многотомного издания,
ставшего основой исторического образования в Третьей республике: по его
словам, историка следует считать «филологом в широком смысле слова»,
иначе говоря, ученым, работающим с текстами50.

Установка Мишле: «история – это прежде всего география»51. Его
историзм символизировало Пространство в своей многомерности. Сбли-жение
истории с географией, органичное для французского историознания
(вспомним, особенностью французской системы образования было соединение
истории с географией в общих курсах), приобретало в его сочинениях
источниковедческое и методологическое значение. Как заметил Ж. Нива,
Мишле отличался от классических представителей романтизма с их
эстетизацией пейзажа. У Мишле пространство обретает
культурно-исторический смысл: ощущение «национального пространства»
становится истоком формирования национальной идентичности52. «Историю
Франции» Мишле нельзя понять без обращения к исторической географии,
которой он уделил особое внимание, исходя из представления об
укорененности нации в своей «почве» (в буквальном и широком смысле
слова). Глава «Картина Франции» из второго тома – орга-ничная часть
сказания об истории страны, повествующая, «откуда есть пошла»
французская нация. По проницательному замечанию Ле Гоффа, Мишле поместил
«Картину Франции» не в самое начало истории Франции, которое было
принято отсчитывать с античности, но в раздел, посвященный эпохе вокруг
1000 года, когда складывается первая национальная династия, коей
признаются Капетинги. В результате «Картина Франции» не сводится к
«банальной увертюре из данных физической географии, во все времена
оказывающих влияние на историю»; но является «начальным этапом истории
французской нации»53. О том же другими словами писал Ролан Барт,
посвятивший свое оригинальное исследование семиотике творчества и
личности Мишле: «Сводная картина Франции, которая дается обычно в
качестве географического обзора-предисловия», у Мишле «выступает…
методичной описью компонентов», понадобившихся для «выработки
французской общности»54.

Мысль автора «Картины Франции» исключительно глубока в буквальном
смысле, пронзая века и тысячелетия: «компоненты» французской нации –
исторические регионы, образованные из «феодальных суверенитетов»,
государственных или квазигосударственных образований средневековой поры,
а те, в свою очередь, зафиксировали чересполосицу волн великого
переселения народов, оседавших на территории, которая стала Францией.
Сосредоточенный всем своим мировоззрением и историческим творчеством на
национальном единстве, Мишле не пожертвовал культурным своеобразием.
«Личность» Франции на наших глазах слагается из множества «лиц»,
поскольку каждая провинция под пером Мишле обретает свое лицо. Начиная с
местоположения, рельефа местности, плодородия (или неплодородия) почвы,
историк переходит к характеристике населения, его нрава и обычаев,
занятий и достатка, литературы и искусства. Мишле прекрасно знал, что
каждая из частей Франции не только имеет особую историю, но и
«рассказывает ее по-своему». И ему, следуя установке «вы все имеете
право на историю», приходилось вбирать местную традицию с ее
верованиями, легендами, преданием, чем пренебрегли историки ХХ в., того
века, что стал краем забвения для них. Одновременно Мишле должен был
сложить из нарративов «малой родины» историю Отечества. Поэтому в его
«Картине Франции» два пересекающихся семантических плана – своеобразие
каж-дой из провинций и ее место в национальном нарративе, определяющееся
отношением к политическому центру. Многообразная культурно-историческая
традиция – предмет «Картины Франции». В этом многого-лосье громче всех
звучит голос столицы: объект центростремительных сил регионов – главный
субъект процесса, сформировавшего нацию. Подобно тому как история
Франции в мировосприятии Мишле воплощает всемирную историю, Париж с
Иль-де-Франс «резюмируют» историю и культуру Франции55. К настоящему
времени, отметил Нора, Мишле стал во Франции олицетворением историка «с
большой буквы и во всем величии»: «Не за свои научные достижения, а
внутренней связью своей биографии и личности (fusion charnelle de son
aventure biographique et de sa personnalité intime) с историей
Францией», ибо, как говорил сам Мишле, он первым увидел Францию «как
душу и как личность»56.

Мне бы хотелось устранить в заключении классика исторической памяти
вкравшееся противопоставление. Научным достижением и явилось
проникновение в «душу и личность» Франции, чему способствовала связь
биографии и личности Мишле с историей родной страны.

Соглашусь с теми французскими историками, кто считает современную
популярность Мишле выражением общей динамики французской культуры57.
Можно различить и научную составляющую. Если авторитет историка устоял в
темпераментных атаках слева и поношении справа, при неприятии со стороны
блюстителей «строгого историзма» и «чистой науки», очевидно в его
творчестве содержалось то самое рациональное зерно, которое проросло в
современном историческом знании.

В исторических трудах последнего времени все более заметен акцент на
проблемы национально-культурной идентичности. Мишле со своим
цивилизационным подходом, стремлением вобрать в историописании родной
страны всю ее многообразную историческую традицию и провозгласивший для
всех персонажей близкого и далекого прошлого «право на историю»,
оказывается на первом плане.

Существует особая грань пиетета направления «Анналов» к Мишле. Для Блока
Мишле был одним из «великих наставников», которые научили понимать, что
«предметом истории является человек». И классикам «Анналов» пришлось,
подобно Мишле, отстаивать свой метод в борьбе с обезличенным и
дегуманизированным историописанием58. Думается, такое признание можно
считать свидетельством по меньшей мере созвучия творчества Мишле тому,
что получило название «антропологического поворота» в исторической
науке. Очевидно, современное историознание, во всяком случае во Франции,
начиная с книг Ж. Дюби о Бувинском сражении (1973), Ф. Жутара о
камизарах (1977) и достигнув апогея в «Местах памяти» коллектива П. Нора
(1984–1992), освоило пространство исторической памяти, тем самым придав
историзму дисциплинарных трудов многомерность, побуждающую вспомнить о
Мишле59. Идея прогресса, вобравшая в себя пафос Просвещения, несмотря
на катастрофы ХХ в. и постмодернистские девиации, удержалась, утратив
свою прямолинейность и обретя трагическую напряженность. И никто иной,
как Мишле стал одним из провозвестников его глубинных противоречий.


БИБЛИОГРАФИЯ / REFERENCES

Блок М. Характерные черты французской аграрной истории. М.: Иностр.
литература, 1957. 353 с. [Blok M. Kharakternye cherty frantsuzkoi
agrarnoi istorii. M., 1957. 353 s.

Блок М. Апология истории или ремесло историка. М.: Наука, 1973. 232 с.
[Blok M. Apologiia istorii ili remeslo istorika. M.: Nauka, 1973. 232
s.]

Винок М. Жанна д’Арк // Франция – память. СПб., Изд-во С.-Петерб. ун-та,
1999. 328 с. [Vinok M. Zhanna d’Ark // Frantsiia-pamiat’. SPb., Izd-vo
S-Peterb. un-ta, 1999. 328 s.]

Гордон А.В. Историческая традиция Франции. М.: Контент-пресс, 2013. 368
с. [Gordon A.V. Istoricheskaia traditsiia Frantsii. M. Kontent-press,
2013. 368 s.]

Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции Т. VI. М.:
Прогресс, 1983. 535 с. [Zhores Zh. Sotsialisticheskaia istoriia
Frantsuzkoi revolutsii. T. VI. M., 1983. 535 s.]

Звигильский А. Иван Тургенев и Франция. М.: Русский путь, 2010. 336 с.
[Zvigil’skii A. Ivan Turgenev i Frantsiia. M. Russkii put’, 2010. 336
s.]

Кошен О. Малый народ и революция. М.: Айрис-Пресс, 2004. 288 с. [Koshen
O. Malyi narod i revolutsiia. M. Airis-press, 2004. 288 s.]

Ланглуа Ш.-В., Сеньобос Ш. Введение в изучение истории. М.: ГПИБ, 2004.
305 с. [Lang-lua Sh.B., Sen’obos Sh. Vvedenie v izuchenie istorii. M.
GPIB, 2004. 305 s.]

Ле Гофф Ж. Другое Средневековье. Екатеринбург: Изд-во Уральск. ун-та,
2000. 328 с. [Le Goff Zh. Drugoje Srednevekoviye. Ekaterinburg:
Izdatel’stvo Ural’skogo un-ta, 2000. 328 s.]

Маркс К., Энгельс Ф. Фейербах. Противоположность материалистического и
идеалистического воззрений. М.: Госполитиздат, 1966. С. 102. [Marks K.,
Engel’s F. Feierbakh. Protivopolozhnost’ materialisticheskogo i
idealisticheskogo vozzrenii. M., 1966. S. 102]

Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Изд. 2. Т. 4. М.: Госполитиздат, 1955. С. 138
[Marks K., Engel’s F. Sochineniia. Isdanie 2, T. 4. M. Gospolitizdat,
1955. S. 138]

Мишле Ж. Народ / подг. Дмитриев В.Г., Коган-Бернштейн Ф.А. М.: Наука,
1965. 208 с. [Mishle Zh. Narod / Dmitriev V.G., Kogan-Bernstein F.A. M.
Nauka, 1965. 208 s.]

Нива Ж. Возвращение в Европу: Статьи о русской литературе. М.: Высшая
школа, 1999. 304 с. [Niva Zh. Vozvrashchenie v Evropu: Stat’i o russkoi
literature. M., 1999. 304 s.]

Событие и время в европейской исторической культуре XVI-XXI вв. / Под
ред. Л.П. Репиной. М.: Аквилон, 2018. 512 c. [Sobytie i vremia v
evropeiskoi istoricheskoi kul’ture XVI–XXI vv. / red. L.P. Repina. M.
Akvilon, 2018. 512 s.]

Февр Л. Бои за историю. М.: Наука, 1991. 635 с. [Fevr L. Boi za
istoriiu. M. Nauka, 1991. 635 s.]

Французская школа. 1 вып. [Frantzuskaia shkola. 1 v.] //
https://hist-geo.livejournal.com/
8054.html

Aulard A. Michelet historien de la Révolution française // Révolution
française: Revue d’histoire moderne et contemporaine. T. 81. 1928. P.
136-150, 193-213.

Bataille G. Le Maléfice. Préf. de La Sorcière de Jules Michelet. P.: Les
Edit. des Quatre Vents, 1946.

Critical Dictionary of the French Revolution / Furet F., Ozouf M. L.:
Harvard U.P., 1989. 1120 р.

Encyclopédie Larousse en ligne Jules Michelet. URL:
https://www.larousse.fr/encyclopedie/ personnage/
Jules_Michelet/133087

Gauchet M. Les “Lettres sur l’histoire de France” d’Augustin Thierry:
«L’alliance austère du patriotisme et de la science» // Les lieux de
mémoire / P. Nora. T. 2: La Nation. P.: Gallimard, 1997. P. 816-842.

Joutard Ph. La légende de camisards, une sensibilité au passé. Paris:
Gallimard, 1977. 442 p.

Keylor W.R. Academy and community: The foundation of the French
historical profession. Cambridge, Mass. : Harvard University Press,
1975. 352 р.

Lieux de mémoire /P.Nora, ed. T. 2. Paris: Gallimard, 1987. P. 306–307.

Michelet J. Histoire et philosophie. Paris: Flammarion, 1900. Var pag.

Michelet J. Histoire de France. T. 1. Paris : J.Rоuff, s.d. Р. 798.

Michelet J. Histoire de la Révolution française. Vol.1. P.: Gallimard,
1989. P. 281-303, 1015-1034.

Michelet J. Tableau de la France (1861). Paris: Armand Colin, 1962. 67
p.

Monod G. Renan, Taine, Michelet: Les maitres de l’histoire. Paris :
Calmann Levy, 1894. 313 p.

Monod G. La vie et la pensée de Jules Michelet. T. 2. Paris :
Champion, 1923. 262 p.

Nоra P. Michelet, le grand incarnateur. URL:
http://www.lefigaro.fr/livres/2008/03/06/03005-20080306ARTFIG00496-michelet-le-grand-incarnateur-.php

Sorel A. Ėtude par Albert Sorel // Michelet J. Histoire et philosophie.
P.: Flammarion, 1900. P. II.

Слов: 4518 | Символов: 29991 | Параграфов: 38 | Сносок: 59 | Библиография: 32 | СВЧ: 19

Keywords: Michelet, historism, French revolution, French Republic, French historical studies

The article presents an analysis of the historiosophy and methodology of Michelet’s research. It is emphasized that the turbulence in historical development was accompanied by changes in the theory of historicism from narrativism and moralizing to positivistic determinism. Michelet has a special place. His historicism can be called multidimensional, as it combed verified factology with teleological elements and addressing of historical memory. Historiosophic holism and civilizational unity of diverse historical forms gave Michelet’s work a unique integrity that anticipated the “total history” of the “Annals School”.

Революция 1830 г. произвела на Мишле огромное впечатление. Под ее влиянием в 1831 г. он написал свое «Введение во всеобщую историю»2. В этой книге он пробовал нарисовать широкими мазками развитие человечества в целом. В ней заметно влияние Гегеля, однако исторические идеи немецкого философа выступают у Мишле в модифицированном виде, освобожденном от метафизичности.

Основная идея Мишле состоит в том, что вся история есть борьба человека с природой, в которой выражается борьба духа с материей, свободы—с необходимостью. В то же время история есть постепенное движение человека к свободе. Мишле рассматривает отдельные этапы этого пути. В Древней Индии, по его мнению, человек был совершенно подчинен всемогуществу природы, что отразилось на индийской религии. История других восточных обществ — Персии, Египта, Иудеи — представляет дальнейшие этапы постепенного освобождения человека. Важнейшим этапом на этом пути была история Греции с ее чудесным расцветом, сложностью развития, которая, по мнению Мишле, является одним из важнейших признаков высших организмов. Дальнейшим шагом к свободе является история Рима, который рос, как говорит Мишле, с правильностью живого организма, ассимилируя себе весь мир. Но Рим страдал неизлечимой болезнью — рабством, которое разъедало его организм и, наконец, убило его. Варвары, христиане и рабы выступили против этого ложного единства и разрушили его.

Новым этапом в развитии свободы является, по мнению Мишле, христианство, о котором он говорил в восторженном тоне. Однако к христианству у Мишле было довольно сложное отношение. В эту первую пору своей деятельности он, несмотря на свой антиклерикализм и отвращение к католичеству в том виде, в каком оно существовало в его время, положительно оценивал роль христианства в прошлом. В средние века, в эпоху господства церкви, с точки зрения Мишле, осуществлялся принцип духовной власти церкви, которая укрощала грубую силу. В крестовых походах он видел проявление духа, который увлекает за собой материальную силу, Мишле восхищался готикой, видя в ней выражение стремления христианства ввысь, к небу. Впоследствии он в корне изменил свой взгляд на христианство, отказавшись от такой его идеализации.

Следующим этапом в развитии свободы Мишле считал новое время. Мишле подчеркивал сложность этого развития в целом. Он ‘считал, что народы по-разному содействуют раскрытию принципа свободы, который, по его мнению, находит раскрытие главным образом в истории четырех великих наций — Франции, Италии, Германии и Англии. Мишле дает характеристику каждому из этих народов и старается найти определяющий принцип в его истории. Например, основной чертой германской нации он считает способность к самопожертвованию, основной чертой итальянцев — силу индивидуальной личности. В черных красках он рисует англичан. Мишле, у которого сильно развито национальное чувство, из всей истории Франции вынес резкую антипатию к англичанам. Наиболее резкие и саркастические страницы посвящены у него изображению англичан. Он согласен, что у англичан есть свобода, но утверждает, что это дурная свобода, которая не связана с равенством. Англичане в его изображении — это соединение жестокости, гордости, жадности. Больше всех, по мнению Мишле, дала миру Франция, чнтельной чертой которой является деятельный дух и в то же время дух демократический, благородный Социальный инстинкт.

Заканчивает Мкшле эту свою книгу гимном революции 1830 г., в которой он видит воплощение идеи свободы и равенства. По-видимому, она была написана тогда, когда на этот счет еще можно было обольщаться какими-то розовыми надеждами. Эта революция, как говорит Мишле, осуществилась без героев, она совершена одним коллективным героем — французским народом.

Мишле высказывает безграничную веру в возможность прогресса человечества, причем он уверен, что Франции суждено сыграть в нем решающую роль. При этом разрешение социальной проблемы для Мишле связано также с религиозной идеей. Прогресс человечества мыслится ему как какое-то создание новой социальной религии.

После революции 1830 г. Мишле получил возможность свободно преподавать и продолжать дальше свои занятия историей. Он был назначен одним из заведующих Национальным архивом Франции. В 1834—1835 гг. ои заменил Гизо как лектор Сорбонны, где читал курс по истории Франции. Еще в 1831 г. он начал писать «Историю Франции» — дело всей его жизни. Этот труд в конце концов разросся до 24 томов. В поисках материалов для своей работы Мишле совершил целый ряд путешествий по Франции и по другим странам — Англии, Фландрии, Германии, Швейцарии, Северной Италии. В 1837 г. он выпустил очень интересную работу о происхождении французского права. Эту, казалось бы, сухую тему он сумел необычайно опоэтизировать. Название работы таково: «Происхождение французского права, отысканное в символах и формах универсального права»3. Это, собственно, история правовых символов, история правовых обычаев, изложенная примерно в таком духе, как ее излагали в Германии Гриммы, которые находили в истории права, в его древнейших учреждениях огромный бытовой материал. Эта история права читается как самый занимательный роман.

Уже к этому времени во Франции начала сказываться политическая реакция, идеологи которой, конечно, отрицательно относились к Мишле и к его идеям. Поэтому его лекции в Сорбонне в 1835 г. были запрещены. Правда, в 1838 г. он получил новое назначение — на кафедру истории морали в «College de France» *.

В этом относительно независимом учреждении еще была возможность в то время высказывать либеральные идеи. Мишле смотрел на свою кафедру, как на пост, на котором он обязан проповедовать демократические взгляды. В «College de France» подобрался в это время очень интересный контингент преподавателей. Рядом с Мишле мы видим его друга мелкобуржуазного радикала Кинэ и знаменитого польского поэта Мицкевича, который в то время занимал кафедру славянских литератур. Все они пропагандировали в своих лекциях идею общего братства народов и классов.

Революция 1830 г. не оправдала тех надежд, которые возлагал на нее Мишле. Католики, особенно иезунты, стремились овладеть образованием. Мишле и его друг Кинэ обрушились на иезуитов. Они вместе написали в 1834 г. блестящий памфлет «Иезуиты»5. Это сочинение выдержало множество изданий и было переведено на все языки. Затем Мишле написал другой памфлет исторического характера «О священнике, женщине и семье»6 (1844), где он говорит о разлагающем влиянии на семью католического духовенства. Начавшаяся политическая реакция, весь плутократический антидемократизм июльской монархии вызывали у Мишле резкую оппозицию. Он стал в ряды республиканцев и обратился к изучению французской буржуазной революции 1789 г.

Период июльской монархии был временем начала рабочего движения во Франции, начала бурных выступлений рабочих, временем быстрого развития утопического социализма во Франции, Каково было отношение Мишле к рабочему движению? Надо сказать, что Мишле его просто не понимал и не принимал. Для Мншле «народ» — это мелкая буржуазия, это прежде всего крестьянство, мелкие земельные собственники. «Земельная собственность, все равно крупная или мелкая,— говорит он,— возвышает сердце» это коренное начало народной жизни во Франции, это сердце французского народа. Он хочет доказать исконность крестьянской собственности во Франции, По его мнению, она не была создана революцией; скорее, революция вышла из мелкой собственности. Мишле восхищается привязанностью французского крестьянина к своей земле, он выступает против общинной собственности, он затушевывает наличие какой бы то ни было дифференциации во французской деревне на том основании, что даже батрак обычно владеет во Франции хотя бы крошечным клочком земли и таким образом он тоже собственник, буржуа. Поэтому у Мишле наблюдается отрицательное отношение к социализму. Героем во французской революции для Мишле является Дантон, а в Робеспьере он видит дух нетерпимости и насилия. Он говорит о «якобинских попах», о «пуританах», которые погубили революцию.

В январе 1848 г. клерикалам удалось добиться запрещения чтения курсов Мишле в «College de France», а в феврале разразилась революция 1848 г. Эту революцию 1848 г. Мишле также приветствовал как исполнение своих надежд. Он радостно отмечал рост революционного движения во всех странах Европы, даже в Англии, где в то время шло на подъем чартистское движение, но его пугали выступления пролетариата, он хотел бы демократического единства нации. Он верил, что этого единства можно достигнуть путем образования.

Но вот пришли июньские дни. Мишле был ими буквально раздавлен. В своем дневнике, где он отмечает важнейшие события своей жизни. он пишет по этому поводу только одну фразу: «Excidat dies ilia» («Если бы этого дня не было!»).

После революции 1848 г. быстро наступила полная реакция. В 1849 г. Мишле снова вынужден был прекратить чтение лекций в «College de France» и на этот раз уже окончательно. В 1852 г. он отказался присягнуть Наполеону Ш, был отозван со своей должности заведующего отделом архивов, остался таким образом не у дел и всецело посвятил себя литературе. В это время огг увлекается целым рядом тем, которые иногда поражают своей неожиданностью. У него есть книги, посвященные птицам, насекомым, морю, горам. Это не книги по естествознанию, это, скорее, книги о природе, где он предается мистическому восхищению природой. Он затрагивает и другие вопросы—вопросы, касающиеся семейной жизни, воспитания. В это время выходят его книги «Любовь», «Женщина»8, «Дети» 9 — последняя книга посвящена вопросам воспитания в духе Руссо и Песталоцци. Семья, отечество, природа — вот те идеи, которые он разрабатывает в морально-педагогических целях.

В 1864 г. была опубликована «Библия человечества»111, где Мишле на основе всех существовавших религий пытается создать своего рода идеал либеральной религии для нового человечества, идеал свободы и разума. В 1862 г. он написал и издал знаменитую книгу «Ведьма»11, посвященную истории ведовских процессов средневековья. В этот же период он заканчивает свою давно начатую большую работу по истории Франции. Первые шесть томов этой работы, охватывающие период средних веков до конца правления Людовика XI, были опубликованы в 1846 г. Затем Мишле прервал свою работу по истории средневековой Франции, с тем чтобы заняться историей французской революции. Написав «Историю французской революции»12 (1853), он вернулся к истории средневековой Франции и довел ее до 1789 г.13, а затем написал еще историю послереволюционной Франции, доведенную до 1815 г. Эта книга вышла уже после его смерти.

Мишле —крайне своеобразный историк. Вся его сила прежде всего в его искреннем демократизме, который, однако, носит чрезмерно экзальтированный характер. Для него характерен какой-то приподнятый стиль, который нельзя назвать риторическим, потому что риторизм всегда холоден, Мншле же напротив — всегда пылает. Там, где он не пылает, он вял и скучен. Его герой, которого он не устает превозносить, по поводу которого он радуется и над которым плачет, которого ом неизменно прославляет,— это народ. Мы уже заметили, что под народом он понимает прежде всего крестьянство и мелкую буржуазию, рабочего парода он, собственно говоря, не знает. Экзальтированность у Мишле соединяется с какой-то детской непосредственностью, В своей книге «Народ» (1844) он сравнивает народ с ребенком и для характеристики его черпает какие-то черты из собственной психологин. Для «народа», по его мнению, характерно господство инстинкта, непосредственности над разумом. Доминирующим чувством Мишле является чувство жалости, сострадания к людям. В своей работе о Жанне д’Арк он задает вопрос, что подвинуло Жанну д’Арк на ее подвиги, и отвечает: «Сострадание к Франции». Эти черты придают произведениям Мишле своеобразное очарование, но в то же время делают их крайне субъективными.

У Мишле огромный литературный дар, совершенно исключительная сила лиризма и чувства. Он ненавидит манеру Гизо, для которого история представляет собой борьбу отвлеченных политических принципов. Он упрекает Гизо за то, что тот всегда ненавидел жизнь. Сам же Мишле интересуется всей полнотой жизни, борьбой не отвлеченных принципов, а борьбой живых человеческих страстей. Но такая литературная манера -требует исключительных дарований, и нужно обладать бурным талантом Мишле, чтобы не впасть в мелодраматизм. Впрочем, и Мишле не всегда удерживается на должной высоте. При всем его таланте, его история — не всегда научная история. Мишле слишком много брал своим воспламененным воображением, своим темпераментом, как говорит Тэн. Правда, Мишле знал очень много источников, но он не пытался их анализировать, не пробовал подойти к ним с приемами исторической критики. Он всегда берет наиболее яркое, наиболее картинное, то, что его задевает. У него удивительная сила исторического воссоздания. Он сам говорит про себя, что там, где другому нужно 20 источников, ему достаточно одного. «Тьерри называл историю повествованием, Гизо — анализом, а я назвал ее воскрешением, и за ней останется это имя» м,—писал он.

У Мишле мы видим своеобразный мистицизм, чуждый всякой церковности, скорее, пантеистического характера. То или иное явление в исторической жизни Мишле рисует в виде каких-то почти живых существ. Я прочту несколько образцов его стиля, которые являются показательными для манеры его мышления. Вот как он пишет об эпохе Возрождения:

«Через Салерно, через Монпелье, через арабов и евреев, через их учеников — итальянцев совершилось славное воскрешение бога природы. Погребенный в течение не 3-х дней, а в течение 1000 или 1200 лет, он. однако, пробил головой свой могильный камень. Он восходил, победоносный, неизмеримый, с руками, полными плодов и цветов,— любовь, утешительница мира»15.

И это не просто риторическая фраза, Мишле именно так чувствует и ощущает Возрождение. Стремясь воплотиться в тех людей, которых он изображает, Мишле начинает иногда говорить их словами. Его повествование вдруг переходит в драму, в диалог, затем прерывается лирическими или поучительными отступлениями. При этом он дает необычайно яркие образы. Тэн, сам большой мастер художественного слова,— большой знаток в этой области, восхищается теми, в буквальном смысле пластическими, образами, которые Мишле создает своим словом. Приведу некоторые из его характеристик. Вот портрет францисканца, соперника Савонароллы, по словам Мишле, одного «из тех францисканцев, которые силой своей грудн и широкой глоткой уничтожают всякую конкуренцию фокусников и скоморохов па итальянских ярмарках»16. Как говорит Тэн, проза здесь стоит живописи, и трудно найти картину более яркую, чем этот портрет.

Или вот неподражаемая характеристика умеренных мистиков эпохи реформации, также вызывавшая восхищение Тэна.

«Схоластики ступали неуклюже, с Путами на ногах, жалкие четвероногие, которые, однако, хоть сколько-нибудь могли двигаться. Но мистики умеренные —это были крылатые животные. Они представляли удивительное зрелище крылатых существ, которые изредка распускают маленькие, стянутые, вздернутые крылья, вспархивают с завязанными глазами к небу на фут от земли и снова падают вниз, беспрестанно взлетая и отдыхая от своего гусиного полета на птичьем дворе ортодоксии и в отечественном навозе»17.

И всё же после такой характеристики, после всех этих блестящих, насыщенных, эмоциональных картин у читателя остается сомнение, остается такое чувство, что читаешь роман, а не серьезное историческое сочинение. Все это увлекательно, но не доказательно. Автор говорит, как пророк. Тэн характеризует стиль Мишле как лихорадочный, опьяненный, исступленный. Его величайшая сила в способности быть взволнованным, как говорит Тэн. Но иногда мы видим у Мишле нелепые образы, иногда его образность выходит за всякие возможные границы. Вот, например, как он говорит о таком вопросе, как обеднение Испании в XVI в., о политике королей, которые, разгромив остатки мавров, еще больше разорили Испанию.

«Испания, как раненый бык, проколовший себя собственными рогами, разъярена, против кого? — против себя. Ограбленная фламандцами, она готовится ограбить себя. Неимущая через них, она становится нищей, истребляя мавров»18.

Тэн правильно замечает, что бык сам себя проколоть своими рогами никак не может. Образ этот неправилен. Затем неправильна мысль, что Испания в ослеплении злобой стремится ограбить сама себя. Мишле слишком взволнован, чтобы писать ясно19.

Вот образец его- гиперболического стиля. Он пишет о Гвиччардини: «Гвиччардини описал прибытие Бурбона и его наемников такими холодными чернилами, что в них могла бы замерзнуть ртуть» м.

Мишле велик только тогда, когда он увлечен своими сюжетами. Там, где нет увлечения, он утомляет, рн ударяется в риторику, в ненужные лирические отступления, но как только он попадает на увлекающий его сюжет, он ослепляет своим талантом. Поэтому его «История Франции» поражает своей неровностью. Исключительно блестящие места сменяются слабыми. «История французской революции», где он находится в состоянии непрерывного горения,— его лучшее произведение. Это не есть история, это, скорее, национальная эпопея. Мишле здесь не пробует освещать социальных и политических проблем. Задача правдивого историка заключается, по его мнению, в том, чтобы переживать все страсти, все увлечения. Надо находить истинное и прекрасное во всех течениях, партиях, учениях, которые с исторической необходимостью сменяли друг друга. Мишле пробует следовать этому принципу — гореть вместе со всеми, перевоплощаться в каждую партию, в каждое движение и гореть его огнем. Иногда это ему удается, но не всегда. В «Истории Франции» он пробует воспламениться историей церкви, религиозной жизнью средних веков. В восхвалении этой религиозной жизни средних веков он пробует дать исход своим демократическим и патриотическим чувствам, но из этого получается какая-то романтическая путаница. Когда Мишле доходит до эпохи Возрождения, он вдруг меняет этот свой тон и по отношению ко всему предшествующему периоду — вместо восхищения шлет проклятья. Впоследствии он покаялся в своем увлечении классическим средневековьем и средневековой католической церковью. В одной из своих поздних работ («Народ») он так пишет об этом:

«Средним векам, в которых я провел свою жизнь, чье трогательное бессильное вдохновенье я воспроизводил в своих исторических работах, я должен сказать — «назад!», теперь, когда нечистые руки вытаскивают их из могилы и кладут нам под ноги этот камень, чтобы заставить нас споткнуться на нашем пути к будущему»21.

В «Истории Франции» Мишле, особенно в разделах, посвященных средним векам, слишком сильно сказывается недостаточность критики источников. Из того, что ему симпатично, он делает восторженную картину, из антипатичных ему личностей он делает карикатурные образы. Например, все англичане в «Истории Франции» изображены в истинно карикатурном виде. Особенно плохо удался ему конец средневековья. Он без надобности погружается в частную жизнь королей, пробует объяснять их политику случайными моментами. Так, например, царствование Людовика XIV, по его мнению, разделяется на два периода: до того, как он заболел фистулой, и после этого. До фистулы — Кольбер, после фистулы — мадам Ментенон, отмена Нантского эдикта и пр. Так же и правление Франциска I разделяется им на два периода: до люэтического нарыва и после него. Те разделы «Истории Франции», которые посвящены средним векам, представляют собой не связное изложение, а отдельные эпизоды, запутанную, субъективную композицию.

Очень характерна для Мишле его книга «Народ». Он сам говорил, что «эта книга —я сам». Он придавал ей особое значение в своем творчестве. Здесь больше, чем в других произведениях, он высказывает свои заветные убеждения. Он ставит вопрос, что такое народ. Народ, отвечает он, отличается одним признаком: его жизнь руководствуется инстинктом. У буржуазии и интеллигенции, в противоположность народу, преобладает рассудок, народ же. находится в состоянии первобытной невинности и совершенства. В этом смысле Мишле ставит народ выше интеллигенции, как ребенка он ставит выше взрослого, дикаря-—-выше культурного человека. У народа есть свои добродетели; доброта, жизненная теплота, способность к самопожертвованию, здравый смысл. По мнению Мишле, нет более одаренного здравым смыслом существа, чем французский крестьянин. Вот те люди, те новые варвары, которым суждено обновить мир. Инстинкт есть принцип действия. В то время как образованные только болтают, народ действует. Поэтому Мишле проповедует необходимость сближения с народом. Он хочет рассеять все страхи, которые сложились у буржуазии в отношении народа. У буржуазии два упрека по отношению к народу: это терроризм 1793 г. и затем коммунизм, но, по мнению Мишле, все великие террористы 1793 г. были как раз не из народа. Все это представители либо буржуазии, либо дворянства. Это — софисты или схоластики, узкие религиозные фанатики, пуритане. Против коммунизма же, по мнению Мишле, лучшим средством как раз и является народ с его инстинктом собственника. Здесь ясно выступает концепция Мишле. Мишле занят вопросом, как устранить ту пропасть, которая существует между пролетариатом и буржуазией, между имущими и неимущими. Он против всяких реформ, которые предлагаются различными партиями. Тут нужно другое лекарство. «Французы всех состояний, всех классов и партий,—восклицает Мишле,— поймите хорошо одну вещь, у вас на земле есть только один друг—Франция»22. Другими словами, с точки зрения Мишле, социальная рознь может быть побеждена только одним средством — любовью к родине и взаимным самопожертвованием всех классов общества. Но источников этого чувства он ищет вовсе не в старой христианской религии. Я уже говорил, что он мечтает о новой религии, религии социальной любви, проводником которой должна стать народная школа, где сближаются дети богатых и бедных. Это несколько неожиданно для Мишле, который в детстве, как сын бедных родителей, сильно страдал в школе от своих богатых товарищей. Школа должна развивать, по мнению Мишле, не разум, не знания, а прежде всего веру в самоотвержение, в великую ассоциацию, которой все приносят себя в жертву, т. е. в отечество.

Итак, средство разрешения социального вопроса он видит в воспитании. Общество, по мнению Мишле, должно быть основано не на равенстве, а на неравенстве, на усыновлении слабых сильными. Это требование единства, с точки зрения Мишле, вызывается и национальным чувством. Для него характерен экзальтированный патриотизм, иногда даже национализм. Франция для него —общее отечество народов, история Франции — это всемирная история, законы Франции — это законы разума. Франция представляет собой принцип всеобщего братства.

Лучшее представление об исторической манере Мишле дают те главы его «Истории Франции», которые посвящены истории Жанны д’Арк. В своей книге «Народ» он говорит о том, что Франция была искуплена два раза, первый раз —Жанной д’Арк н второй раз — революцией. Его «История Жанны д’Арк»23 является совершенно исключительной по силе художественной передачи. Мишле здесь в значительной степени освобождается от крайностей своей литературной манеры и находит одновременно взволнованный, простой и ясный язык для изложения истории Жанны д’Арк, которая совершила великий подвиг за Францию, которая, как он считает, принесла Франции единство, тогда как до нее страна была еще раздроблена на множество враждующих феодальных территорий, на множество враждующих партий.

Большой интерес представляет также другая, уже упоминавшаяся, книга Мишле, переведенная на русский язык,— «Ведьма». Сам Мишле из всех своих работ считал эту книгу наиболее обоснованной. Она основана не на каких-нибудь хрониках, не на каких-нибудь субъективных высказываниях, а на судебных актах, отчасти на высказываниях представителей инквизиции. Ведовские процессы — один из его излюбленных предметов, изучением которого он занимался 30 лет.

Эта книга Мишле —страстный обвинительный акт против церкви, которая, по его мнению, ввергла мир в отчаяние. Мы, правда, не видим здесь никакого объяснения социальных причин усиления преследования «ведьм» в период средних веков, но он правильно приписывает большую роль в этом вопросе церкви, той атмосфере мрака и отчаяния, которую она создала вокруг себя. Только в этой зловещей атмосфере, по мнению Мишле, могло родиться позорнейшее в истории человечества явление — ведовские процессы, о которых он пишет, что «при чтении их сухих протоколов вас охватывает ледяной ужас. Смерть, смерть, смерть ощущается в каждой строчке»54,

Я не буду подробно останавливаться на главном, может быть наиболее значительном, труде Мишле — на «Истории французской революции», так как это выходит за пределы нашего курса. Укажу только основные его черты. Всё доброе в революции, по мнению Мишле, исходит от народа, всё дурное — от интеллигентов-честолюбцев. К этим честолюбцам он относит, в частности, якобинцев. У него резко отрицательное отношение к Робеспьеру и Марату, которых он называет «сумасшедшими», «шутами». Зато он высоко ставит Дантона, «великого и страшного служителя революции», стремившегося к объединению партий. В то же время мы видим у Мишле глубокое отвращение к термидорианской реакции, в которой господствует «ужасное и смешное». Это, по его словам, «позорная комедия».

Революция окончилась неудачей, по мнению Мишле, потому, что ока не стала религиозной революцией и не сопровождалась религиозным подъемом.

Мишле ставил себе в заслугу то, что его «История революции» не восхваляет ни Людовика XVI, ни Робеспьера. Это, по его словам, республиканская история — история чисто народная, разбившая идолов, знающая только одного героя — «народ».

Я остановился на Мишле не потому, что его произведения имели большую историческую ценность и оказали длительное влияние на историческую науку. У Мишле не было школы, он принадлежит к числу тех авторов, которым чрезвычайно трудно подражать. Подражание есть нечто холодное, надуманное. Для того чтобы писать, как Мишле, надо чувствовать, как он. У него отсутствует историческая критика. Любой посредственный историк легко может упрекнуть Мишле в том, что он искажает источники, заставляет их иногда говорить слишком много, многого, наоборот, не замечает, многое рисует себе односторонне. Но это один из наиболее ярких историков-демократов первой половины XIX в.— историков, к которым прислушивалось всё живое во французском обществе того времени, влияние которого не на историков, не на историческую науку, а на широкие круги читателей, широкие круги интеллигенции во Франции и за ее пределами было огромно.

Теперь я хочу остановиться на некоторых французских историках, которые не оставили большого и долгого следа в нашей науке, но которые в свое время были очень популярны и дали известный толчок развитию исторической науки, может быть, не сами по себе, а тем, что их идеи вызвали ответную реакцию у других, более крупных историков.

Среди них надо назвать прежде всего графа Жозеф-Франсуа Мон-лозье (1755—1833). Это очень оригинальный историк, с большими, но, правда, отрывочными и неглубокими знаниями, большой мастер строить сложные гипотезы на основании небольшого количества фактов. Сам по себе он, может быть, не заслуживал бы особого внимания —в наше время его произведений никто не читает,— но в развитии исторической науки он сыграл определенную роль. Полемика с Монлозье в значительной степени определила, например, исторические воззрения Тьерри.

Монлозье в свое время был депутатом Учредительного собрания, в котором он выступал как противник абсолютизма, но противник не слева, а справа. Противником абсолютизма он был потому, что в нем он видел узурпацию прав дворянства. Он мечтал о прочной аристократической конституции наподобие английской, которую он, однако, представлял себе не совсем точно. Демократический характер, который приняла французская революция, приводил Монлозье в ярость. Он отстаивал иерархическое общество против эгалитарного, защищал корпоративный дух средневековья. В иерархическом устройстве общества он видел лучшую гарантию против произвола королевской власти. Не удивительно, что Монлозье очень рано и определенно стал на путь контрреволюции. Уже в 1791 г. появились такие его произведения, как «О необходимости контрреволюции» и «Средства контрреволюции». Самый этот термин «контрреволюция» значится у него всеми буквами.

Монлоэье эмигрировал в Кобленц и участвовал в военных действиях во время контрреволюционных войн с Францией. Потом он разошелся с вождями эмигрантов, переехал в Лондон и там издавал французский журнал «Лондонский курьер», пользовавшийся в среде эмигрантов очень большим успехом.

Когда на горизонте стала восходить звезда генерала Бонапарта, Монлозье увидел в нем будущего восстановителя того, что он считал порядком. Соответствующий тон принял и его журнал. Ближайшие к Наполеону люди, Талейран и Фуше, обратили на этот журнал внимание Бонапарта, тогда еще первого консула, и Монлозье получил приглашение приехать во Францию. Он принял это приглашение и пробовал продолжать издание журнала во Франции, но то, что было хорошо в эмиграции, в Лондоне, оказалось не совсем подходящим во Франции, и журнал вскоре был закрыт. Наполеон поручил Монлозье составить книгу о монархии. Эта книга должна была содействовать прославлению первого консула как восстановителя порядка. Надо было нарисовать старые французские порядки, указать, каким образом из этих порядков неизбежно вытекала революция и как, наконец, первый консул подавил эту революцию и установил новый прочный порядок.

Из этой порученной ему работы Монлозье в течение четырех лет создал самое крупное свое сочинение, вышедшую в 1814 г. книгу «О французской монархии от ее основания и до наших дней»25. Но он написал эту работу не в том духе, какой желателен был Наполеону, и поэтому хотя эта книга и получила самые лестные отзывы тех цензоров, которым Наполеон поручил ее прочитать, тем не менее к печати она допущена не была и увидела свет только после падения Наполеона, в 1814 г.

Дальнейшая карьера Монлозье мало интересна. Во время реставрации он был умеренным роялистом, так как понимал, какую опасность для дела реставрации представляют крайние устремления непримиримых роялистов. При Луи-Филиппе Монлозье был сделан пэром. Он написал ряд исторических статей второстепенного значения.

Книга его о французской монархии интересна для нас тем, что она в сильной степени повлияла на идеи Тьерри. Тьерри полемизировал с Монлозье, но, как это ни парадоксально, стоял он на близких к нему теоретических позициях.

Монлозье в этой работе развивал идеи Буленвилье. С его точки зрения, общественно-политический строй средневековой Франции определялся завоеванием Галлии германцами, в результате которого ее население разделилось на две расы с двумя разными порядками: на германцев, или франков, с их отношениями личной свободы, под которыми разумелись личные права и свобода аристократии, с одной стороны, и на галло-римлян с их римскими порядками. Только господствующую франкскую расу Монлозье, как и Буленвилье, считает истинно французским народом, что особенно возмущало Тьерри. Впрочем, Монлозье не выдерживает до конца эту расовую теорию, так как признает, что французский народ сложился не только из одной франкской расы, в его формировании участвовали также потомки разных рас, и галльской, и римской, но только потомки свободнорожденных людей. Таким образом, французский народ — это аристократия. Что же касается третьего сословия — это потомки рабов и крепостных всех наций, живших на территории Галлии, нечто новое, не связанное с коренным французским народом. В изображении Монлозье до XII в. этот древний французский народ, эти потомки свободных, правили нацией, но затем новый народ, потомки крепостных и рабов, вступил в борьбу с истинным французским народом и постепенно узурпировал все его права. Увенчанием этой узурпации и была французская революция. Говоря о борьбе между дворянством и буржуазией, или общинами, коммунами, Монлозье полагает, что право и справедливость всегда на стороне дворянства, на стороне знати.

Естественно, что такое разрешение вопроса не могло понравиться Наполеону.

Эпоху абсолютной монархии Монлозье рассматривает как дальнейшую узурпацию королевской властью исконных прав и исконных свобод французского народа, т. е. знати. Поэтому к Людовику XIV у него определенно отрицательное отношение.

Я уже сказал, что Тьерри выступил как противник Монлозье, но тем не менее он в значительной степени отталкивался от его идей, и самые представления Монлозье о строении французского народа, о его происхождении, о происхождении сословий во французском народе мало чем отличались от тех представлений, которые Тьерри положил в основу своих построений. Но в противоположность Монлозье Тьерри является ярым защитником третьего сословия, хотя он так же мало, как и Монлозье, умеет объяснить его происхождение и в конце концов объясняет его той же теорией рас и завоевания.

Из других историков Франции первой половины XIX в. я хотел бы еще упомянуть Жозефа-Франсуа Мишо (1767—1838), автора большой работы о крестовых походах. Он — роялист. Во время французской революции был приговорен к смертной казни, принужден был бежать и вернулся в Париж уже после установления консульства. Во время консульства он занимал монархические позиции. Его памфлет, состоящий из биографий современных ему политических деятелей, был конфискован полицией. После падения Наполеона Мишо выпустил едкий памфлет, касающийся наполеоновских 100 дней. Но главный его труд — это «История крестовых походов»2® в пяти томах, выходившая от 1811 по 1822 г. В 1822 г. были выпущены еще два тома библиографии.

Этот труд представляет собой как бы ответ на то пренебрежение к средневековью, и в частности к крестовым походам, которое так часто сквозило у историков эпохи Просвещения. Вольтер и английские просветители считали эпоху крестовых походов малоинтересной, скучной, полной глупостей и жестокостей, совершавшихся во имя религии. Мишо хочет реабилитировать средневековье, и в частности крестовые походы, показать необычайное богатство этой эпохи в смысле религиозной жизни, указать на то высокое благородство, которое было проявлено христианством Запада в его борьбе с мусульманством Востока.

Это произведение Мишо имело огромный успех в свое время. Оно отвечало тем романтическим настроениям, которые царили тогда в Европе. Но научные достоинства этой книги не очень велики. У Мишо отсутствует настоящая критика источников, материалы излагаются без достаточной проверки, анализ событий чрезвычайно неглубок.

В
30-40-х гг. XIX в. во французской историографии
стало заметным демократическое
романтическое течение. Историк ЖЮЛЬ
МИШЛЕ (1798-1874) в своих произведениях
«История Франции» (в 17 томах, 1833-1867),
«Истории Французской революции» (в 7
томах, 1847-1857) сделал главным героем
простой народ. Движимый «могучим
инстинктом», народ воплощал лучшие
качества нации. Мишле стремился описать
историю революции «снизу», путем
сопереживания и вчувствования в
коллективные ожидания, страхи и надежды
людей. Мишле первым среди историков
Французской революции обратился к
работе с архивными документами.

В
сочинениях французских историков
ставилась задача реконструкции
неповторимого колорита прошлого. На
смену античной риторике просветителей
пришло детальное описание, историческое
повествование, нередко облеченное в
художественную форму. Сочинение Мишле,
посвященное революции, по стилю напоминало
эпическую поэму. В трудах французских
историков-романтиков обозначилась
такая черта, как соединение тщательной
работы с источниками и установки на
научность и яркую художественность
‘текста. Происходило сближение принципов
эрудитского знания, литературной
политической истории и идеи научности,
важное для ранней профессиональной
историографии.(Репина)

В
условиях июльской монархии во французской
исторической мысли и науке происходит
формирование демократического
направления. Представители этого
направления находились под влиянием
левореспубликанских идей. В политическом
отношении демократическое направление
не было однородным. Оно включало в себя
историков различных политических
взглядов, от умеренно-демократических
до радикальных, близких к идеологии
раннего коммунизма (например, Ф.
Буоноротти, Э. Кабе). Характерной чертой
творчества историков демократического
направления стала приверженность к
якобинской традиции во французской
общественной мысли, которая решающим
образом повлияла на их представления
об истории. Другой важной чертой этого
направления во французской историографии
середины XIX столетия был интерес его
представителей к истории народных
движений и роли народа в истории.

Крупнейшим
представителем демократического
направления и одним из его основоположников
считается Жюль Мишле (1798 – 1874). Несмотря
на умеренно-республиканские взгляды,
Мишле неоднократно изгоняли с исторических
кафедр таких престижных учебных заведений
как Высшая нормальная школа или Коллеж
де Франс за пропаганду республиканских
и антиклерикальных взглядов. В 1846 году
вышла знаменитая работа Мишле «Народ»,
в которой он, едва ли ни первым во
французской историографии, попытался
рассмотреть французский народ, его
привычки, образ мышления, роль в истории
Франции.

Под
народом Мишле понимал, в первую очередь
мелких собственников, прежде всего
крестьян. Народу присущи следующие
черты: любовь к Родине и глубокая
привязанность к земле, героизм,
самопожертвование, сердечность и
теплота. Мишле разделял мелкую и крупную
собственность, народ и буржуазию. Но он
не считал владение собственностью
главной причиной конфликта между народом
и буржуазией. Он полагал, что этот
конфликт происходит на психологическом
уровне. У народа преобладают инстинкты,
у буржуазии – рассудок. Чем ближе тот
или иной слой общества к бессознательной
жизни, тем выше его нравственность.
Народ обладает большими нравственными
преимуществами перед буржуазией.
Буржуазия не знает народа и, наоборот,
народ не знает буржуазии. Сближение
народа с буржуазией является, по мнению
Мишле, важнейшей социальной проблемой.

Концепция
народа как объекта и субъекта истории
прослеживается в другом крупном труде
Мишле «История Французской революции»
(7 т., 1847 – 1857). Мишле трактовал истоки
революции с психологической точки
зрения. Революция возникла из чувства
равенства и братства и справедливости.
Мишле говорил о том, что революция имела
глубокую народную основу. Следуя своему
пониманию народа, он противопоставлял
необразованную, но сильную своими
природными инстинктами массу образованной
части общества: буржуазии, юристам,
врачам, лицам свободных профессий и
политикам честолюбцам. Высшие слои
общества путём демагогии стремились
обмануть народ. В этой связи Мишле
осуждает деятельность якобинцев, в лице
которых усматривал нечто вроде замкнутой
секты образованных фанатиков. Хотя
Мишле и отрицал наличие социальных
предпосылок революции, он сделал важный
вывод относительно социальной структуры
французского общества накануне и в ходе
революции. По его мнению, Французская
революция была одновременно революцией
нищеты и революцией богатства. К этому
тезису Мишле французские историки будут
неоднократно возвращаться.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]

  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #
  • #

В 1843 г. Мишле завершил шестой том своей «Истории Франции» отчётом о правлении Людовика XI. Он начал работу над следующим томом и уже написал часть, касающуюся Карла VIII, когда передумал. Он отложил в сторону последние три столетия французской монархии и с головой бросился в историю Французской Революции. В следующие десять лет он посвятил себя пяти годам между созывом Генеральных штатов и падением Робеспьера. Эти годы стали предметом рассмотрения семи томов, опубликованных между 1847 и 1853 гг. при трёх следовавших друг за другом режимах – первые два тома в 1847 г., следующие три между 1848 и 1851 гг., и последние два в 1852 г.

Это изменение, парадоксальное тем, что историк написал свой отчёт о Революции до того как написать о её истоках, проистекало из того, что Революция носилась в воздухе. Когда в 1845 г. Мишле решил добавить её к публикуемым материалам своего курса в Коллеж де Франс, он был только-только после сражения, которое велось против попытки католической церкви овладеть университетом со всем престижем его должности и плечом к плечу с Эдгаром Кинэ; курсы обоих профессоров об иезуитах (и против них) возбуждали общественное мнение. Характер преподавания Мишле изменился; менее академическое, оно стало частью политики своего времени, где религиозный вопрос занимал центральное место. А этот вопрос был связан с Революцией; неистовство продолжающейся полемики поднимало всю проблему места христианства в современной демократии.

Кинэ посвятил свой курс 1845 г. этой теме и из своих лекций сделал книгу «Христианство и Французская Революция», в которой, подобно людям 1789 г., он противопоставил авторитарный, монархический и догматический католицизм подлинному духу христианства. Со времён Сен-Симона и Бюше социалистические секты мечтали о новом христианстве, которое с помощью братства преодолеет индивидуалистскую демократию 1789 г. Мишле, уже отвергнувший идею предполагаемого сродства между христианством и Революцией, почувствовал необходимость вмешаться быстро и настойчиво. Начиная преподавать Революцию, он написал в оппозиции к ультрамонтанскому клерикализму продолжение к «Иезуитам», озаглавленное «Священник, церковь и семья», опубликованное в 1845 г. В начале следующего года он опубликовал «Народ», в котором переработал своим собственным неповторимым образом идею национального братства – центрального наследия Революции, теперь находящегося под угрозой одновременно справа и слева, как со стороны орлеанистской буржуазии, так и социалистов, взаимно антагонистичных сторонников пагубной идеи классовой борьбы.

Немедленно после «Народа» Мишле посвятил свой курс 1846 г. «Французской национальности», послание о которой символизировалось 1789 г., а в сентябре начал писать первые два тома своей «Истории Французской Революции», которые появятся в сентябре 1847 г. С впечатляющим трудолюбием, внушительным терпением и творческой мощью Мишле обеспечил себе место на заполненной сцене; в том же году были опубликованы книги христианского социалиста Эскироса («История монтаньяров»), Ларматина («История жирондистов») и Луи Блана (первый том его «Истории Революции»). Хотя сами авторы этого не знали, все они учили или репетировали роли, почерпнутые из репертуара, оставленного их знаменитыми предками, которые они сыграют в 1848 г. Мишле сформулировал свои намерения и цели, оставив запись, датированную 8 февраля 1847 г., в которой он подытожил содержание своих курсов, начиная с 1842 г., и закончил следующей ремаркой: «Наконец, Революция и «История Революции, том 1» с её религиозным и политическим вступлением против христианства и королевской власти. Здесь я занял свою позицию: одновременно против роялистов (легитимистов и англоманов) и против террористических республиканцев, против христиан и против коммунистов: Луи Блана» (цитируется у Моно в «Мишле и история», с. 420).

Предыстория книги помогает понять её структуру. Точно так же, как всеобщая история была оформлена вкладами народностей – коллективных акторов, которых Мишле, погруженный в германскую традицию, представлял как индивидуумов, – Франция была избрана среди наций в силу Французской Революции. События 1789 г., трансформировав всё особое, относящееся к Франции, в универсалии, обладали образцовой ценностью для французской истории и только для французской истории. Эта история характеризовалась, прежде всего, христианством и Революцией – двумя великими принципами в мировой истории. Вместе с первым пришла вся длительная история монархии по божественному праву, в то время как последняя служила радикальным знаком предстоящего освобождения человека и восстановления братства. В этом масштабном телеологическом механизме, столь типичном для романтического периода, мы находим элементы как Бюше, которого Мишле презирал, так и Кинэ, его друга. Чтобы понять этот тип интерпретации, достаточно просто сравнить его с аналогичным у либеральных историков периода Реставрации. Для Мишле, как и для Бюше, история Франции была уникальной, несравнимой, ибо именно через индивидуальность Франции и одной только Франции раскрывалась мировая история или, скорее, идеи, направляющие мировую историю. Для Тьерри и Гизо материальный и моральный прогресс человека, цивилизационный процесс следовали определённым законам развития. Он был вдохновлён борьбой между социальными классами и мог быть осознан только при помощи компаративной истории самых продвинутых наций, в особенности Англии и Франции.

Подход Мишле был диаметрально противоположным и социальной, и компаративной истории, поскольку для него Революция являлась духовным событием, событием столь же уникальным, как и великие религиозные благовещения. Но там, где Бюше отмечал укрепление католической веры во Франции, Мишле ставил противоположный диагноз. Заимствовал ли он свой у Кинэ? – Нет, поскольку там, где его сотоварищ видел возрождение подлинного духа христианства в противоположность католической церкви, Мишле отмечал пришествие современной демократии на руинах христианства. Его Французская Революция более не была дочерью или даже дальней родственницей евангелий, она являлась их отрицанием.

Данный тезис находится в центре длительного вступления к первому тому. С самого начала Мишле даёт собственное определение Революции: «пришествие Закона, воскрешение Права, реакция Справедливости». Закон, право и справедливость являются достаточно связанными, чтобы формировать содержание Революции, но слова, использованные для описания её формы, являются странно противоречивыми: «пришествие» в известном смысле является противоположностью «воскрешению», в то время как «реакция» представляет собой нечто совершенно иное. Используя эту расплывчатую терминологию, Мишле, вероятно, исходил из двух обстоятельств. Во-первых, самый серьёзный вопрос, связанный с Революцией, касался её отношения к тому, что ей предшествовало, что она назвала «Старым Порядком». И, во-вторых, этот «Старый Порядок» был одновременно радикально отличен от того, что за ним следовало (что предполагается словом «пришествие»), и при этом его условием (что подразумевает «воскрешение»), поскольку оба определяются христианством. Другими словами христианство и 1789 г. несли в себе весь груз древнего и современного, и «социалистические споры» не добавляли ничего к этому наследию. В действительности Мишле презрительно относился к критике принципов 1789 г., предлагавшейся различными социалистическими сектами со времён Сен-Симона, и по той же причине был полон презрения к критике Бёрка (которая не являлась отличной по своему принципу; критика современной эгалитарной абстракции могла с равным успехом вестись от имени традиции как и от имени равенства). Для Мишле права человека были абсолютом, выходящим за рамки индивидуумов; они являлись кредо новой эпохи, современной религией.

Каково было отношение Революции к тому, что происходило ранее? Мишле ответил: «Революция продолжила христианство, и она опровергала его. Она являлась одновременно наследницей и соперницей». Этим он имел в виду нечто отличающееся от гегелевской концепции преодоления-сохранения (Aufheben), а именно, то, что в то время как идея братства и в самом деле была инкорпорирована в Революции, между двумя эпохами и принципами, тем не менее, сохранялись радикальные противоречия. Для христианства идея братства была укоренена в первородном грехе, а человеческое сообщество было основано на исходной вине и Спасителе. Соответственно, институты, развившиеся из христианского духа, были отмечены произвольностью и обречённостью. В противоположность этому Революция установила человеческое сообщество внутри и посредством человеческого порядка, и, следовательно, достижение этого сообщества, столь долго запрещённое духом христианства, стало возможным.

Христианство, религия произвольного спасения, предоставляемого Богом в качестве чистого дара для очень небольшого числа людей вне зависимости от достоинств, имеет в качестве аналога концепцию земного правосудия, также подчинённую случайной воле отдельного индивида по образцу произвольности божественного правосудия. Соответствующей религии благодати являлась монархия милости, правившая над человечеством, лишённым претензий на моральную и политическую активность. Столь восхваляемое смирение христианина было лишь прелюдией для неприкрытого насилия; святой Августин проложил путь для Инквизиции.

Во время Средних веков монархия была лишь светской дланью церкви, её слугой. Затем наступил абсолютизм, характеризуемый Мишле как эмансипация королевской власти, которая присвоила себе все социальные и политические функции религии. Бог-король стал идолом, объектом-субститутом для любви французского народа. То, что люди Революции называли «Старым Порядком», было жреческой монархией, основывавшейся подобно церкви до неё и следуя примеру церкви, на тайне воплощения: персона монарха была едина с народом, идентична с нацией и Францией.

Этот «Старый Порядок» пал жертвой кризиса ближе к концу XVII в. вследствие расширяющегося эмоционального зазора между народом и монархией. Народ, всё сильнее обездоленный (а Мишле уже был поражён сообщениями, относящимися ко второй половине правления Людовика XIV, на которые он впоследствии будет активно опираться для завершения своей «Истории Франции»), чувствовал, что с ним обходятся несправедливо, и постепенно начал рассматривать монархию как нечто отдельное от принципов справедливости, из которых она черпала свою силу очарования. Решающий разрыв наступил при Людовике XV, в середине его правления, где-то между 1744 и 1754 гг., когда «догма монаршьего воплощения скончалась навсегда». Её замена уже появилась на свет: «величие мнения» – способ Мишле сказать, что в XVIII в. вместо короля править стало мнение. Общество более не нуждалось в выдумке воплощения, будь то религиозного (Средние века) или секуляризированного (абсолютизм). Его единство проистекало из более истинного и чистого принципа, освобождённого от «материальной» обязательности воплощения, а именно, «серьёзного единения чувств и идей, объединяющих всё со всем». Это определение общественного мнения предвосхищает идею революционного братства.

Пока Людовик XV медленно хоронил королевскую власть в унылом серале Оленьего парка и тем самым раскрывал обнажённую истину королевского воплощения, ничтожность идола, которому суждено было подвергнуться обычной смерти в собственной плоти, философы уже возглашали новую эпоху. У совершенно новой концепции права, при помощи которой нация востребовала суверенитет, столь долго предоставляемый Богу, Вольтер был практическим, а Руссо – теоретическим философом. Через них и их книги в сознании народа революция уже была произведена до того, как она произошла в реальности, причём во всех отношениях за исключением одного – монархии. «Единственным таинственным вопросом был вопрос королевской власти. Это не был вопрос исключительно формы, как это столь часто повторялось, но сути, сокровенный предмет, более насущный, чем любой другой во Франции; это был вопрос не просто политики, но любви, но религии. Ни один народ так не любил своих королей».

Таким образом, королевская власть не умерла полностью с Людовиком XV, и в любом случае молодой Людовик XVI восстановил малую часть её жизненных сил. Но даже добрый король (то есть субъективно добрый король) больше не мог нейтрализовать фальшь королевской власти. Обнажение этой лжи и её замена правами человека и суверенитетом народа явится квинтэссенцией значения Французской Революции.

***

Мишле обладал философским разумом, затуманенным излияниями его сердца: что выделяло его мысль, так это то, что она всегда была смешана с эмоцией. Самым поразительным в его общей интерпретации 1789 г. является степень, в которой он впитал центральное убеждение Революции о самой себе, а именно, что она представляла собой одновременно радикальный разрыв и пришествие нового мира, в авангарде которого находилась Франция. С тем, чтобы выявить полную значимость этого разрыва и пришествия, Мишле призывает в воображении столкновение между двумя религиями, одна из которых – новая, религия права – являлась в известном смысле антирелигиозной религией, поскольку позволяла людям возвратить суверенитет, от которого они отказались в пользу Бога и короля. Эта концепция сама по себе является противоречивой. Однако, когда она используется для драматизации произошедшего в 1789 г. разрыва, она препятствует рассмотрению одной из фундаментальных проблем Революции и современной политики в целом, а именно, стремления установить общество без религиозного основания любого сорта, но базирующееся исключительно на согласии индивидуумов. Следовательно, Мишле сверх этого столкнулся с трудностями при концептуализации провала Революции: что знаменовала эта религия права и справедливости, если непосредственно вслед за ней следовал деспотизм Бонапарта?

С другой стороны, интимные отношения Мишле с революционным событием и с историей Франции в целом делали его исключительно осведомлённым о людях, которые осуществили Революцию, и о символических ставках, из-за которых они сражались. Токвиль рассматривал французскую монархию как механизм административной централизации и политического обирания общества, что тихо подготовило сцену для взрыва 1789 г. Мишле изобретает целый ряд образов, с помощью которых он был в состоянии объяснить пространство суверенности, занимавшееся монархией, покорность, которую она внушала, и даже вызываемую ею любовь, и, в результате, восстание разочарованной любви и символическое занятие народом места короля. Две интерпретации не объясняют одни и те же вещи, но они не являются несовместимыми. Мишле открывает важное направление исследования, которое приводит к пониманию чрезмерного вложения революционерами усилий в политическую сферу, их уверенность, что реставрация национального суверенитета может творить чудеса и положить начало эре коллективного возрождения. Никто не ощутил полнее, чем Мишле, что когда 14 июля парижские бунтовщики захватили огромную пустовавшую крепость Бастилию, они отвоевали для народа власть, которая ранее была уступлена королям.

Таким образом, его история Революции была написана изнутри, с необыкновенным инстинктом в отношении того, что же привело в движение на долгие годы столь многих действующих лиц, включая самого главного – народ. Если Революция была великой эпохой без великих людей, это было, как понимал Мишле, потому, что она постоянно избегала хватки тех, кто претендовал на контроль над ней; он видел также, что для того, чтобы ощутить её самые глубинные источники, необходимо ухватить самый экстраординарный и оригинальный аспект её природы, а именно, вступление народа на сцену власти. Ничто не является более чуждым методу Мишле, чем история, написанная в абстрактном ключе, такая, например, как у Минье, в которой народ существует лишь как один трёх великих коллективных акторов наряду с дворянством и буржуазией и в которой его роль заранее изложена в рамках великой книги классовой борьбы. Для Мишле история не является фатальной; народ не есть лишь просто символ разума, но сборище эмпирических индивидуумов, непредсказуемые действия которых, взятые вместе, придают Революции её значение.

Чтобы понять этих индивидуумов, Мишле не имел нужды погружаться в свою память слишком глубоко. Он находился в прямом контакте с Революцией: родившись в 1798 г., знание своё он черпал от своего отца, безвестного якобинского печатника, из своего тяжёлого и убогого детства и из всего своего материального и морального мира. Париж Революции был Парижем, который он знал и продолжал знать. Тюильри, зал Манежа, монастыри Якобинцев и Кордельеров не были для него абстрактными местами, которыми они стали для историков XX в. Он проводил много времени, медитируя на этих небольших театральных подмостках, которые оказались свидетелями столь великих событий, театрах, в которых он пробудил тени выдающегося поколения и делился их чувствами. Сцены и воспоминания из его променадов обогатили его историю Революции, которую он непрерывно приукрашивал тем, что ему удавалось почерпнуть из повсеместной устной традиции начала XIX в. Временами, казалось, что это чересчур, все эти переживания, едва контролируемые автором; и всё же именно эта горячность была тем, что дало работе одного из величайших мастеров французской прозы её живое напряжение, способность пробуждать в памяти знакомые образы, блестящее великолепие, одним словом, её статус литературного памятника.

Как и всегда, Мишле также очень усердно работал. Нелегко в деталях проследить его документальные подтверждения, поскольку он не озабочивался тем, чтобы ссылаться в примечаниях на источники. Он также разделял дурную привычку многих историков цитировать книги и авторов, которых он не любил, только когда он критиковал их, а не когда пользовался ими: таким образом он использовал монументальную «Парламентскую историю Французской Революции» Бюше и Ру, формирующую документальную основу многих глав его работы, хотя он лишь с пренебрежением говорит о ней. Тем не менее, его оригинальность в сравнении с современными ему историками Революции неоспорима. Она проистекала из знакомства с периодом и событиями. Он читал всё, что читали его коллеги: мемуары, опубликованные при Реставрации и Июльской монархии, газеты того времени, а также две крупных коллекции парламентских речей (Бюше и Ру и «Монитёр»). Но он также произвёл быстрые и при том обширные изыскания в архивах. Габриэль Моно, работавший со связками рукописей Мишле, сумел идентифицировать ряд источников: центральные архивы, где Мишле был знакомой фигурой и где он изучал в особенности петиции, направленные в Собрание федерациями департаментов перед великим празднеством 14 июля 1790 г., архивы префектуры полиции, содержавшие протоколы секций, архивы Ратуши, особенно бесценные из-за того, что размещённые здесь записи сгорели в 1871 г., ради записей Коммуны, и, наконец, в 1851-1852 гг., когда он жил в Нанте, архивы департамента Внутренняя Луара, которые он использовал, когда писал о Войне в Вандее. Все эти исследования в совокупности произвели значительный, хоть и несколько поспешный труд, что на полстолетия сделало «Историю» Мишле основным источником для специалистов, так же как и для обычных любопытствующих. Луи Блан получал извращённое удовольствие от выставления напоказ её ошибок и всё же он бесстыдно заимствовал из неё. Именно Мишле был тем, кто придал великим революционным дням – таким как 10 августа и 31 мая — 2 июня, которые он пересказывал с маниакальным знанием деталей и момента, интриг и страстей, – то каноническое место, которое они занимают с тех самых пор в истории Революции.

Для Мишле самым важным периодом в Революции было начало, промежуток времени между Генеральными Штатами и праздником Федерации. Он писал эту часть своей книги в 1846-1847 гг., годах надежды и оптимизма для республиканцев; дух братства отдавал честь своим предком точно так же, как разногласия 1848 г. вскоре будут напоминать аналогичные 1792 г. То, что Мишле отмечал в 1789 г., было по существу единством народа и нации в отвоёвывании своего суверенитета и провозглашении закона. Это событие ни в малейшей степени не напоминало «мелкую и эгоистичную островную революцию» в Англии XVII в., ибо оно было не вопросом притязания на частное национальное наследие (свободы англичан), а основания универсального кредо новой эры голосом избранной нации. Такова была интерпретация Мишле Декларации прав человека, и он был весьма критичен в отношении Учредительного собрания за некоторое ограничение её значимости подчёркиванием в большей степени прав индивидуумов в сравнении с «Правом» с большой буквы «П», которое выходит за рамки субъективных прав. Вероятно, из-за своей чувствительности к многочисленным критикам философии естественного права, в особенности критикам слева (Сен-Симон, Конт, Бюше, Луи Блан), он пытался изобразить революционное основание как абсолютное, укоренённое в чём-то за пределами человека.

Это основание требовало братски объединённой Франции, избавившейся от своих феодальных разделений: это было достигнуто в ночь 4 августа. Это требовало суверенного Собрания, избавленного от королевского вето: то стало плодом усилий начала сентября. Это требовало побеждённой монархии, реинтегрированной в собственную среду, народ, и возвращённой в Париж из изгнания в Версале: таким было значение Октябрьских дней. История Мишле была противоположностью истории Бёрка и французских поклонников Англии от Лалли-Толлендаля и Мунье до де Сталь и Гизо. То, что он любил во Французской Революции, это её философский универсализм, её абстрактный радикализм, её абсолютно уникальный характер, делавший её исключительной. И то, что он прославлял в нации, проложившей путь для освобождения человечества, было не современным индивидуализмом, который, напротив, сделал бы её подобной прочим нациям, в особенности аристократической и меркантилистской Англии, которую он терпеть не мог. Нет, то было скорее братство, которое создавало чувство единства и делало возможным устранение зазора и оппозиции между индивидуальным и социальным. В его труде, упрощении Сийеса, присутствует значительное вложение в национальную идею, которая одна лишь обладала властью объединять свободных индивидуумов и придавать историческому действию высшее назначение, без которого освобождение невозможно.

Это назначение придало значимость празднику Федерации 14 июля 1790 г., который для Мишле выступал кульминацией Революции, практически её гением. Чтобы оценить пропасть, отделявшую его от другого великого поклонника того же дня, Токвиля, нам достаточно просто послушать его: «Это был заговор в пользу единства Франции. Эти провинциальные федерации все обращали свой взор в центр; они все взывали к Учредительному собранию, принимали на себя обязательства по отношению к нему, отдавали себя в его распоряжение, иначе говоря – в распоряжение единства. Все выражали благодарность Парижу за его братский призыв».

Всё же Революция выполнила меньше, чем обещала. Её нисхождение началось в 1790 г. с Гражданским устройством духовенства, этим «жалким и ложным произведением», которое разделило народ, оживило фанатизм и перевооружило контрреволюцию; вместо того, чтобы подтвердить собственное кредо, Революция завозилась с кредо своих врагов. «Ничто не было более катастрофичным для Революции, чем её неспособность узнать себя с религиозной точки зрения, её неспособность понять, что она несла религию в себе. Она не знала самое себя, а христианство – ещё менее. Она не знала, было ли христианство совместимо с ней или противоположно ей, должна ли она вернуться к нему или выйти за его пределы». Что же она сделала? – Она попыталась реформировать христианство, не веря в него, потому что Революция была дочерью Просвещения и в результате она предложила «странное зрелище Вольтера, реформирующего церковь, притворяясь, что ведёт её назад к апостольской суровости». Люди 1789 г. отказались создавать новую религию – федераций, патриотического братства, диаметрально противоположных гражданскому отречению и христианскому индивидуализму, их знамени.

Благодаря философии XVIII в. те же самые люди знали, как исцелить древние обиды человеческому роду. Они не знали, как воплотить изумительный братский дух 1789 г. и увековечить его в религиозной вере. В результате к общественному мнению вернулись разногласия, а контрреволюция восстановила силы, организовав обширный заговор прошлого против духа нового, которому помешали расцвести. Против этой ужасной угрозы «требовался заговор. Произошёл заговор якобинцев, и он охватил Францию». Благодаря этому, однако, эта «великая и ужасная машина, которая придала Революции мощь невиданной силы, которая одна могла спасти её», также изменила изначальные свойства своего исходного вдохновения и a fortiori воспрепятствовала её религиозной кульминации – задаче, оставленной республиканцам XIX в.

Это неверное направление, согласно анализу Мишле, стало ключевым переломным моментом. Революция вступила в период внешней и гражданской войны, социального раскола, политических разногласий, а вскоре и Террора, хотя никому не дано точно определить, лежит ли ответственность за эту трагедию на врагах Революции или на её собственных провалах. В любом случае провал был лишь частичным. Даже сведённая до якобинского клуба, Революция всё ещё была Революцией. Она не превратилась, как вскоре станет утверждать Кинэ, в собственную противоположность. Теперь она была лишь всё время угрожающим затухнуть тоненьким мерцающим огоньком вместо того непреодолимого пламени 1789 г. Именно в таких выражениях Мишле рассматривал то, что было стандартным вопросом в революционной историографии его времени, поскольку она разрывалась между «восемьдесят-девятниками» и «девяносто-третьиками». В противоположность Бюше, Луи Блану и социалистам фундаментально он был на стороне 1789 г. Но он отказывался констатировать фундаментальный разрыв между двумя периодами или рассматривать 1793 г. не иначе как отрицание 1789 г. Он не утратил свою республиканскую веру на протяжении 1849 или 1851 гг., в грустных обстоятельствах, при которых он написал печальные части своей «Истории», и в том же духе он не оставил Революцию в тот момент, когда она была сведена лишь к тени былой себя. Конвент и якобинцы заменили народный суверенитет диктатурой и Террором, но они спасли страну.

Мишле была ненавистна деградация Революции до мелких, нетерпимых сект. Он не восторгался недостатком серьёзности Жирондистов, ещё того менее канцелярским сектантством Робеспьера. Он осудил антипарламентский переворот 31 мая — 2 июня, капитуляцию парламента перед улицей. Но Конвент оставался, как до, так и после этого, хранителем революционного духа и подлинным наследником 1789 г. Чтобы понять эту центральную фигуру, необходимо лишь перечитать подлинно восхитительные страницы Мишле об осуждении короля: ключевой момент, сердцевина Революции, когда два суверенитета, старый и новый, король и представители народа, встретились друг с другом лицом к лицу, и стало необходимым провозгласить раз и навсегда тот приговор, который Учредительное собрание никогда не смело вынести, что один несовместим с другим. Революция поместила народ на место короля. В результате стало необходимым осудить идол, столь долго узурпировавший место народа, нанести удар по Людовику XVI с тем, чтобы разделаться со смехотворной таинственностью монархического воплощения. Безусловно, Мишле воздержался бы от казни короля, дабы избежать опасности его превращения путём мученичества в «живого главу». Но в процессе первой зимы Республики он видел величайший акт правосудия Революции – подтверждения права.

Террор был чем-то совершенно иным. Он был продуктом не только чрезвычайных обстоятельств, но и якобинского фанатизма. Для Мишле якобинцы 1793 г. заменили народ 1789 г. В самом деле, после трёх лет революции, когда всё лежало в руинах, стало преобладать общественное безразличие: «Люди в 1793 г. вернулись домой. До конца этого года станет необходимым платить жалование, чтобы заставить их вернуться в секции. (…) Посреди этой нарастающей апатии и в качестве средства от неё кошмарная машина, которая была немного ослаблена в 1792 г., была починена и перестроена, машина Общественного спасения и её главная движущая сила, Общество Якобинцев». Таким образом, клуб заместил своей «машиной» революцию, которая утратила свой народный мотор, а своей политической ортодоксией свободу. Этот магистерий идей, подкрепляемый аппаратом с военной дисциплиной, быстро привёл к диктатуре одного человека и к навязыванию Революции Террора. С этой оценкой Мишле доказывал несостоятельность одновременно плоской интерпретации Террора как следствия одних лишь обстоятельств (интерпретации, разделявшейся Минье и Луи Бланом) и идеи Эдгара Кинэ о возрождении абсолютизма внутри самой Революции. Он был, таким образом, первым, кто предложил чрезвычайно современный взгляд на риски, связанные с олигархической конфискацией демократической власти от имени народа.

Тем не менее, его Революция завершилась 9 Термидора. Добравшись до этой даты, – для Мишле это было лето 1853 г. – он отложил своё перо и оставил продолжение, Термидорианскую реакцию, к которой он питал столь глубокую неприязнь и чью историю он напишет лишь значительно позже. Зрелище новорожденной Второй Империи не было таким, чтобы соблазнить его написать о периоде, в котором буржуазия, деньги и армия будут искажать изначальные свойства его Революции, ещё долгое время. У монархии имелись свои анналы, и Мишле надеялся написать их у Республики, но не преподносить буржуазии дар о её прошлом или удостоверять патенты семейства Бонапартов. Все истории Французской революции были преследуемы этой диалектикой между прошлым и настоящим, и труд Мишле, поставив точку на 9 Термидора, только подтвердил его предпочтения.

Своей историей Мишле, как и намеревался, возвёл монумент Республике. Не Первой, или Второй, или какому-либо конкретному периоду Революции, который он мог выбрать как пример – ибо его любимым периодом оставался тот, в который старая королевская власть, хоть и вырванная из привычной среды, всё ещё продолжала своё существование при народном самоосвобождении, – но 1789 и 1790 гг., когда революционный дух объединял французский народ в национальное братство. На момент своего рождения в 1792 г. Республика оказалась не равна своим собственным надеждам, покрыта рубцами войны, разброда между классами и индивидуумами и народным безразличием. Ничего из этого, однако, не имело значения, если это было лишь отблеском того, что должно было наступить завтра: цивилизации свободы, в которой все люди это братья, служащие отечеству, авангард человеческого прогресса.

Республика Мишле являлась, таким образом, благовещеньем одновременно демократического и национального, исполнением французской национальной сущности в братстве и через него. Она предполагалась преодолевающей противоречие между 1789 и 1793 гг., подчёркиваемое либеральными и социалистическими историками – будь то прославление 1789 г. за счёт 1793 г. или критика 1789 г. от имени 1793 г. Мишле были безразличны как орлеанистская буржуазия, так и социалистические секты. Он стремился вернуть Революции, состоявшей из стольких разнообразных эпизодов, уникальное послание. Это послание не было ни буржуазным, ни социалистическим; оно воплощало новую религию справедливости и братства, в которой Мишле видел квинтэссенцию демократии.

Мишле принадлежал взгляд, являвшийся синкретичным, заимствовавший своё существо у многих авторов и книг (Гердера, Фихте, Тьерри, Бюше) и ярко объединявший универсальное с национальным. Освободившаяся от буржуазного индивидуализма справа и от террористического наследия слева, Республика символизировала историческую судьбу Франции. Она служила прообразом того, что основатели Третьей республики вскоре назовут laïcité (секуляризма). Этот набор идей, столь специфически французский, что он не имел аналогов в политической культуре ни одной европейской страны, взывает к ценностям, которые даже в отрицании религии сохраняют нечто от её почтенности – культ равенства в стиле древних, сочетающийся с прославлением современной свободы. До того, как школа стала средоточием и боевым знаменем этого движения религиозного гражданства, Мишле был его пророком. То, что это движение не слишком преуспело в ХХ в. перед лицом усиливающегося индивидуализма и социалистической критики, не отменяет того факта, что на протяжении XIX в. оно было самой сутью революционного наследия для республиканцев.

Этому наследию Мишле предоставил свой гений, объединив поразительную страсть к прошлому со своей собственной неповторимой музыкой, чтобы произвести на свет книгу столь же бессмертную, как любое великое произведение искусства. Сегодняшний читатель подобно вчерашнему оказывается увлечён потоком льющегося повествования, захваченный вневременной истиной учёной истории, написанной поэтическими средствами. Реконструируя определяющую драму, которая продолжалась немногим более 5 лет – с весны 1789 г. до лета 1794 г., Мишле заново изобрёл и вернул к жизни бесчисленное количество действующих лиц и моментов в мельчайших деталях, случайностей и неизбежностей, страстей и разумных мотивов. Его сила в угадывании людей и вещей делает его по-прежнему величайшим из всех посредников между Французской Революцией и бесчисленным множеством её детей.

Впервые на русском языке в серии «Литературные памятники» выходит важнейшая работа Жюля Мишле — десятитомная «История Французской революции». Помимо самой «Истории» и дополнительных материалов к ней, издание включает четыре тома исторических иллюстраций, призванных дать наглядное представление о тех далеких событиях. «Горький» публикует вошедшую в него статью Юлии Гусевой, переводчика Мишле и автора научных комментариев к его труду.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Жюль Мишле. История. Подарочное издание в десяти книгах. М.: Ладомир, 2022. Издание подготовили Ю. В. Гусева, А. В. Гордон, Н. Т. Пахсарьян

Ю. В. Гусева

От переводчика

1

Прославим, братья, сумерки свободы…
…………………………………………………………..
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи,
Как плугом, океан деля.
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.

Осип Мандельштам

У книг, как у людей, свои судьбы. Иным дарован быстрый и шумный успех, за которым приходит забвение. Другие безмолвно стоят на полках магазинов и библиотек в ожидании даже не своего часа — он не наступит, — а своего читателя, быть может, единственного. Немало и тех, кто идет к читателю долго и трудно, путями неисповедимыми, годами и десятилетиями. Порою возвращается через годы забвения, когда тонкая нить их судьбы вдруг нежданно и уже неразрывно вплетается в судьбы стран и народов. Одни легко и быстро выходят из-под пера или клавиатуры компьютера, другие рождаются в муках, как появляется на свет человек. Одни остаются в конечном итоге всего лишь бумагой, lettre morte, мертвою буквой. На страницах других в типографских знаках на белых листах дышит жизнь. Такие книги входят и в жизнь читателей и способны ее изменить или просто побуждают задуматься о прочитанном — пережитом, — сопереживать событиям и героям, оставляют след в памяти и в душе. К ним относится и «История Французской революции» Жюля Мишле; такою она стала для многих поколений французов (и испанцев — благодаря замечательному переводу Висенте Бласко Ибаньеса*Последнее его переиздание, без цензурных купюр, вышло в 2008 г.). Теперь эта книга приходит и к читателю русскоязычному.

Историческая монография, повествующая о событиях более чем двухсотлетней давности? Не только и не столько — подобное суждение было бы слишком поверхностным и поспешным. За почти 170 лет, миновавших со времени ее написания, историческая наука ушла далеко вперед, были введены в научный оборот новые комплексы источников, выработаны новые подходы к историческому материалу, новые методы работы с ним, возникли и продолжают возникать новые концепции осмысления исторической действительности и представления о ней в обществе. А также — не раз менялись оценки и вехи, критерии исторической истины и объективности.

Нужно отметить, что ряд исследователей давал вкладу Мишле в историческую науку более суровую оценку: от его младших современников Луи Блана и Эрнеста Амеля, написавшего жестко полемическую и по-своему не менее субъективную, чем труд самого Мишле, небольшую книгу «Мишле-историк», и вплоть до современных специалистов Пьера Нора и Пьера Шоню, который значение Мишле как историка отрицал в принципе. И если у последнего причиной столь категорического неприятия являлось прежде всего расхождение в оценках исторических событий (как и у еще одного критика Мишле — Ипполита Тэна), то другие специалисты обосновывали свою точку зрения более аргументированно, и в особенности в области фактографии их аргументация до сих пор остается в силе.

Тогда почему книга Мишле не затерялась среди множества трудов его предшественников и современников, которые ныне интересуют только узкий круг историографов? Почему к ней обращаются до сих пор, почему она по-прежнему волнует читателей и вызывает их живой отклик? Потому что она в первую очередь литературное произведение, обладающее огромными художественными достоинствами, произведение, своеобразное не только по своему жанру histoire romancéе («романизированная история»), побуждающему вспомнить о том, что Клио тоже муза, но и по стилю, яркости и силе художественных образов, богатству средств выражения. Именно это ставит Мишле в первый ряд французских писателей, и не только XIX века; именно это составляет вечную, непреходящую ценность его книги, как бы ни менялись литературные и исторические моды и веяния. И по праву его «История Французской революции» выходит в серии «Литературные памятники».

Один из главных приемов, используемых в книге Мишле, — метод «воскрешения» прошлого, вживания в историческую действительность в стремлении понять и воссоздать события и действующих лиц и дать им на страницах книги художественное воплощение, которое позволило бы полнее раскрыть эпоху перед читателем. Этот метод, дополняющий науку авторским воображением, не раз становился объектом критики. Если литературоведы XIX века Гюстав Планш и Шарль де Сент-Бёв трактовали это «воскрешение» буквально, окарикатуривая его, то историки-позитивисты из методистской школы предпочитали вообще принижать и даже отрицать историографическую значимость книги Мишле. Впрочем, Альфонс Олар, сам принадлежавший к этой школе — и при том обладавший глубочайшими познаниями по истории Французской революции, а в своих исследованиях строго следовавший критериям объективности и научности, — дал подобной «буквалистской» трактовке должную оценку. Тем не менее сдержанное отношение к труду Мишле сохраняется в некоторых научных кругах, и ярким примером здесь служит Пьер Нора, исследователь исторической памяти, который, говоря об «интегральном воскрешении прошлого» у Мишле, оценивает такой подход как случай «истерии в клиническом смысле слова». Оставив в стороне подобный тезис, сам по себе характеризующий степень объективности и беспристрастности его автора, попробуем разобраться, насколько работа Мишле с историческим материалом, которую можно охарактеризовать как междисциплинарный синтез истории и литературы, остается в рамках научности, — ибо и по этому вопросу в историографии существуют различные концепции.

Многие из них — на новом историографическом уровне — подтверждают обоснованность того подхода, который Мишле избрал в своих трудах, скорее эмпирическим, интуитивным путем. Характерны, к примеру, следующие слова современного немецкого историка Карла Шлёгеля:

«Как это ни странно звучит, мы, современные историки, обладаем огромной властью… Это мы, живые, заставляем мертвых говорить, предоставляем свой голос тем, кто не может сказать ни слова…

Работа с историей требует дистанции, но также и сопереживания, без которого нет понимания. Требуется комбинация, которая знакома нам из этнологических исследований, — „включенное наблюдение“ в течение длительного времени».

Слова, как будто сказанные о Мишле, напрямую перекликающиеся с тем, что писал он сам; ср. его рассуждение из письма к литературоведу Эжену Ноэлю, о работе над «Историей Революции»:

«Не осталось даже костей. Лишь горстка пепла в моих руках; я отдаю ей свое дыхание, чтобы она ожила. Слишком многие не оставили по себе ничего, кроме своих деяний. Они не стали писать ни воспоминаний, ни оправданий. И это пытаюсь сделать я; я становлюсь их памятью».

И далее современный историк признаёт:

«Часто говорят, что историографией лучше всего заниматься sine ira et studio (без гнева и пристрастия), что объективность возможна только на расстоянии и при преодолении личных отношений с субъектами и событиями. Я думаю, что верно обратное, и это больше соответствует специфике исторической работы: cum ira et studio (с гневом и пристрастием)».

Констатация невозможности исторической объективности, недостижимого идеала, к которому не стоит и стремиться? Во все времена (начиная с Тацита, который первым употребил это латинское изречение в первой книге своих «Анналов») историки по-разному пытались разрешить для себя эту «квадратуру круга». Так, французский исследователь Жан-Батист Дюрозель в предисловии к своей истории французской внешней политики во время Второй мировой войны (в которой сам принимал участие) приходит к выводу:

«Историк, каковы бы ни были его чувства как гражданина, должен прилагать все усилия, чтобы не дать эмоциям увлечь себя <…>. Он обязан объяснять любое поведение, любую политику. И пусть каждый читатель делает из этого свои выводы».

Но Мишле удалось найти соприкосновение между этими, казалось бы, несовместимыми точками зрения. Ибо при всей своей субъективности, а нередко и пристрастности, обусловленной избранной методой «включенного наблюдения», вживания в исторический материал, он стремится как бы изнутри понять и объяснить побудительные причины событий и мотивы персонажей и тем самым, пусть и не всегда, приходит к их объективному осмыслению.

Здесь возникает еще одна трудность: как человеку, не имевшему опыта личного участия в революционных событиях (Мишле, в отличие от многих его коллег-историков — Ламартина, Луи Блана и других — остался в стороне от Революции 1848 года, хотя и сочувствовал ей), описать их, раскрыть их суть? Французский историк, основоположник школы «Анналов» Марк Блок полагал, что «мы сознательно или бессознательно в конечном счете всегда заимствуем из нашего повседневного опыта, придавая ему, где дóлжно, известные новые нюансы, те элементы, которые помогают нам воскресить прошлое».

Но мир, в котором жили и действовали люди прошлого, был иным, они видели его иначе. Может ли исследователь, не будучи их современником, приобщиться к их опыту, посмотреть на мир их глазами? И если Шлёгель дает на этот вопрос в целом отрицательный ответ, призывая лишь для максимального приближения «позволить многим голосам высказать свое мнение», то Блок решает его иначе. Признавая, что человек со временем сильно изменился, он добавляет:

«И всё же, по-видимому, в человеческой природе и в человеческих обществах существует некая неизменная суть. Без нее даже имена людей и названия обществ потеряли бы свой смысл».

И Мишле в своей реконструкции прошлого опирается на эту «неизменную суть», свое знание человеческой природы, но главное — на свою способность к сопереживанию, когда чужие радость и боль воспринимаются как свои собственные. Именно она позволила автору написать удивительно живую и яркую картину движения Федерации на начальном этапе Революции, позволив ощутить себя как бы частью его.

«„Так закончился лучший день нашей жизни“. Этими словами, написанными сельскими федератами в вечер праздника, в заключение рассказа о нем, я сам был готов завершить настоящую главу. Я поставил в ней точку, и ничего подобного уже не повторится. То был невозвратный момент моей жизни, где осталась часть меня, осталась навсегда, невосполнимо — я ясно чувствую это; она словно ушла в прошлое, в написанные мною строки».

Такой подход требовал от автора огромной самоотдачи, скажем даже, самоотречения, самопожертвования — ради того, чтобы точность исторического нарратива соответствовала и художественной правде. Отсюда пафос, эмоциональность, глубина (со)переживания, но при этом, даже ошибаясь порой в том, что касается отдельных фактов (следует принимать во внимание и состояние исторической науки в то время, и неизбежную при подобном подходе субъективность автора), Мишле в своем повествовании не допускает, с точки зрения искусства, литературы, ни одной фальшивой ноты. Не задумываясь о цене — в момент творчества вопрос так даже не ставится. Но, завершая свой труд, автор сознавал, сколь высока оказалась эта цена. «Никогда я так не растрачивал себя, как в этом ужасном сентябре девяносто второго, — писал Мишле своему зятю Альфреду Дюменилю во время работы над книгой VII „Истории Революции“. — Вы не можете представить себе отчаянного упорства, с которым я каждый день погружался в эту мýку». А литературоведу Э. Ноэлю он признавался: «С тревогою и тоскою вглядывался я в сумрак этого преддверия чистилища Франции. Со временем глаза привыкают; можно проникнуть вглубь и вернуться обратно, только с истерзанным сердцем… Я, словно Данте, выйду весь опаленный из этого огненного мира». И даже по завершении этого труда Мишле непросто было отрешиться от него, оставив в нем «часть себя», «свое дыхание»: «Эта книга пожирает меня изнутри, даже как будто законченная. Слишком много черной крови мертвых пришлось мне испить…». И если книга производит сильное впечатление и как историческое, и как литературное произведение, если на страницах ее бьется сердце эпохи, а строки кажутся опаленными пламенем прошлого — нужно помнить, чего это стоило.

Столь глубокая способность к сопереживанию, этот «дар роковой» позволил Мишле раскрыть еще одну важную сторону Революции: «На многих примерах я имел возможность убедиться, что жажда справедливости, возмущение и жалость к угнетенным могут перейти в неистовую страсть, доходящую до жестокости». Именно острое чувство сострадания побудило многих деятелей Революции, которые стали свидетелями и даже жертвами несправедливости и угнетения, столкнулись с голодом аномально холодной зимой 1789 года, вступить в смертельную схватку со Старым порядком. Это нашло отражение в ряде источников революционной эпохи, но остается непонятым или недооцененным многими исследователями. Примечательно, однако, что к аналогичному выводу — основываясь не только на изучении истории Французской революции, но и на трагическом опыте ХХ века, — пришла Ханна Арендт. Так, говоря о Руссо, ставшем, по существу, одним из идеологов Революции, она утверждала: «Он открыл в сострадании наиболее естественную человеческую реакцию на страдание других, а вместе с ним — и действительную основу всех подлинно „естественных“ взаимоотношений». Но каким образом сострадание к человеческим мукам способно на практике обратиться в свою противоположность, побудить действовать жестоко и беспощадно? Это противоречие имеет целый ряд объяснений. Так, Мишле в своей книге особо отмечает значение сохранившихся в обществе предрассудков, своего рода привычки к жестокости, унаследованной от Старого порядка, во многих отношениях недалеко ушедшего от Средневековья; не ускользнул от его внимания и такой фактор, как стремление отомстить за собственные страдания, заставив страдать других; рассматривает он и ряд случаев нравственной или психической патологии, которые проявили себя в условиях отсутствия сдерживающих факторов. Арендт, со своей стороны, подчеркивает коллизию между чувствами и разумом в сознании революционеров, их стремление во имя утверждения более справедливого общественного устройства просто искоренить препятствующий этому «порок»… Следует, однако, отметить и еще один мотив, который побудил некоторых участников Революции прибегнуть к насилию против своих противников, даже отрекаясь тем самым от декларируемых ранее собственных принципов, — оно понималось ими как защитная реакция. И даже не самооборона, поскольку далеко не все из них рассматривали эту проблему под углом сохранения личной власти или собственной жизни. Когда на человека нападают, он защищается, пока у него остаются силы, пока он не решает сдаться. Но если он защищает не только и не столько себя, но и своих близких, когда речь идет об их жизни, он просто не вправе отступить. Этот пример позволяет понять поведение многих действующих лиц, волею Революции оказавшихся в различных ее лагерях, потому что за спиною у них были даже не просто родные и близкие, а народ, страна, за которых они чувствовали себя ответственными. И, даже загоняя себя вместе с ними в кровавый тупик — и сознавая это, — они не видели ни единой возможности сдаться или отступить. Это не служит их оправданием — представляется, что историк вообще не должен брать на себя обязанности адвоката, прокурора, судьи, тем более с высоты прошедшего времени и опыта, неведомого участникам событий. Вероятно, прав Карл Шлёгель, видящий задачу историка в том, чтобы быть свидетелем, хоть и не очевидцем. И именно таким свидетелем выступает в своей книге Мишле, пусть и не всегда последовательно, примеривая порой на себя и другие роли на «суде истории». Разумеется, как всякий свидетель, он имеет собственное отношение к событиям, свои симпатии и антипатии. Но главное, что следует подчеркнуть, он — свидетель защиты Революции.

Прежде всего Мишле доказывает ее необходимость. Во «Введении» он убедительно демонстрирует, что Революция непосредственно выросла из общественного кризиса, охватившего Францию Старого порядка, раскрывает как социально-экономические, так и политические ее предпосылки. Разумеется, за истекшее время общественные науки ушли далеко вперед, но нужно признать, что ряд выводов Мишле находит подтверждение в трудах последних десятилетий, посвященных теории революции, в частности, в исследованиях Т. Скочпол, Ч. Тилли, Ч. Джонсона, который, в частности, выводит необходимость революции (а не эволюционных изменений) из утраты дореволюционными властями легитимности в глазах значительной части населения в силу их неспособности справиться с кризисной ситуацией, говоря о «дефляции власти».

Здесь прослеживается определенное сходство и с концепцией революционной ситуации, которая включает в себя сочетание нарастания протестной активности масс и кризиса в рядах правящей элиты. Современные политологи М. Беннани-Шраиби и О. Фийёль выделяют следующие характерные особенности революционной ситуации: рост протестных настроений у значительной части населения, размывание социальных границ и формирование широких межклассовых коалиций (со стороны низов) и колебания руководства, поиски новых способов управления и раскол правящей элиты (со стороны верхов). Все эти признаки выявлены и подробно проанализированы Мишле, который подчеркивает невозможность для большинства народа дальше терпеть несправедливость общества Старого порядка. В критической ситуации люди встают перед выбором: смириться с происходящим, пойдя против собственной совести, или заявить во весь голос о своем несогласии, о том, что мир, в котором они живут, может и должен стать лучше. И не только ради самих себя, но и ради других, ради своих детей, ради будущих поколений. Эту идею Мишле ярко и точно выразил, описывая чувства и мысли революционных бойцов перед штурмом Бастилии:

«…каждый в душе своей вершил суд над прошлым — и, прежде чем нанести удар, осудил его безвозвратно… Сама история, история долгих мук предстала пред ними в ту ночь и пробудила в народе инстинкты отмщения. Душа отцов, что в течение стольких столетий страдала и умирала в молчании, ожила в сыновьях и заговорила.

Сильные, стойкие мужчины, до тех пор совершенно мирные, кому предстояло в тот день стать орудиями самого Провидения, — мысль о семьях, не имевших иной поддержки, кроме вас, не смягчила ваши сердца. Нет, когда вы смотрели на своих спящих детей, чью судьбу должен был предрешить этот день, вы думали не только о них, но и о свободных поколениях, которые выйдут из их колыбели, и вы знали, что идете в битву за будущее!..

Будущее и прошлое давали один ответ, оба повелевали: „Иди!..“»

В этом устремлении революции в будущее через отрицание прошлого в обществе происходит смена ценностей, восставшие во имя более справедливого общественного устройства массы выдвигают новые общественные идеалы. Именно это, по мнению французских исследователей Жака Эллюля и Пьера Микеля, отличает революцию от бунта. Новые идеи овладевают массами, указывают им цель, побуждают бороться во имя ее достижения. Обоснованно подчеркивая идейные предпосылки Революции, заложенные Просвещением, Мишле четко проводит эту мысль на протяжении всей своей книги. И хотя следует признать, что он не сформулировал сколько-нибудь законченной концепции революции как таковой, он сумел выявить ее основную характерную черту. Разумеется, с позиций миновавших со времен Революции шести десятков лет и собственного мировоззрения он подвергает эти идеи критическому разбору, особенно подчеркивая антиномию Спасения и Справедливости. Однако здесь имеет место скорее не противоречие двух целей, а несоответствие цели и средств. Французскую революцию породило именно стремление к справедливости (социальной и политической), неприятие угнетения, осознаваемого как несправедливое, и противопоставление ему свободы. По мнению философа Ж. Эллюля, для совершения революции «нужно, чтобы порыв к освобождению стремился к утверждению свободы». Во Французской революции это нашло выражение в знаменитой триаде «Свобода, равенство, братство» (в литературе существует мнение, что она сформулирована Робеспьером, но представляется более вероятным, что она зародилась в гуще революционных масс).

Этот лозунг не был реализован в полном объеме ни во времена Революции, ни в последующие годы и столетия. В  результате некоторые специалисты, исходя из допущения, что «недостигнутое» тождественно «недостижимому», постулировали «утопичность» целей, провозглашенных Французской революцией. На это, впрочем, можно было бы ответить словами французского философа Поля Рикёра:

«Неосуществленные мечты, невыполненные обещания минувшего, короче говоря, все отметины будущего на сердце прошлого, реальны. Того, что стало для людей прошедших эпох несвершившимся будущим, не стереть никогда. И это нестираемое налагает обязанности на нас, предъявляет нам свои требования».

Но, так или иначе, перед каждым исследователем революционной эпохи встает вопрос: стоило ли стремление к общественному идеалу принесенных во имя этого жертв? Мишле, подчеркивая несправедливость идеи Спасения любой ценой и с глубоким сочувствием рассказывая о погибших в Революции, принадлежали ли они к ее протагонистам, противникам или случайным жертвам, — отвечает тем не менее на этот вопрос утвердительно. Можем ли мы с позиции сегодняшнего дня согласиться с подобной оценкой?

Прежде всего (хочется верить), опыт минувших столетий научил нас ценить человеческую жизнь — каждую, в ее неповторимости и невозвратности. С этой точки зрения смертная казнь неприемлема в принципе, по-новому и мучительно ставится вопрос освободительной борьбы, справедливых войн. Но как бы мы ни оценивали прошлое, мы не можем его изменить. Исследователь имеет дело с данностью, вмешательство в которую невозможно. По­этому вопрос следует ставить так: что осталось нам от Революции, что из ее наследия и сегодня представляет важность для нас и что в нем перевешивает — положительное или отрицательное?

Констатируя, что отрицательный опыт тоже имеет большое значение и показывает, хотя бы в теории, чего не следует ни в коем случае допускать (и в частности — институционализации насилия), обратимся к позитивным сторонам Революции, идеалам, которые она провозгласила. Ибо, какие бури ни сотрясали бы человечество, в какой бы мрак ни погружалось оно временами, они, точно маяки, продолжают светить, указывая нам путь, на который мы неизменно возвращаемся, даже уклонившись от него далеко. По прошествии времен и испытаний можно признать уже, что эти ценности вечные. Это то «нестираемое», по П. Рикёру, в прошлом, которому нужно открыть будущее, или, по словам современного исследователя исторической памяти Себастьена Леду,

«акцентировать исторический освободительный опыт, относящийся к свободе, равенству, социальной справедливости, солидарности, защите природы: их следует понимать как общие блага, коллективное творение мужчин и женщин в истории».

Эти ценности нашли воплощение в «Декларациях прав человека и гражданина» 1789 и 1793 годов. Право на свободу, безопасность и сопротивление угнетению, свобода мнений, печати и совести; «Декларация прав» 1793 года добавила к ним право на равенство и провозгласила целью общества всеобщее счастье. Мишле находит удивительно верные слова для характеристики этого акта:

«…впервые высказанная мысль о том, что закон — не только механизм для управления людьми; он беспокоится о человеке, стремится защитить его жизнь, не хочет, чтобы народ умирал.

В чем отличие такого закона? В той трогательной черте, которая позволила Соломону на суде отличить настоящую мать от мнимой и отдать ей ребенка. Настоящая мать воскликнула: „Пусть он живет!“»

Эти основополагающие права вошли во «Всеобщую декларацию прав человека» ООН 1948 года, получили развитие в правах II поколения (социальных) и III поколения (коллективных), но до сих пор они, сами рожденные в революционной борьбе, требуют борьбы за свою реализацию повсюду в мире. И если вспомнить, что многие создатели первой «Декларации прав» (а она поистине была коллективным творением депутатов Учредительного собрания) и все три автора второй погибли на эшафоте и какое бессчетное множество людей отдали свои жизни за осуществление этих прав на протяжении минувших более чем двух столетий, — тем более бережно должны мы относиться к этим ценностям, завещанным нам Французской революцией. Ибо, в конечном итоге, взвесив все «за» и «против», следует признать, что провозглашение Прав человека остается ее высшим оправданием в истории.

2

Вскрыла жилы:
…………………………………………..
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.

Марина Цветаева

Непросто разделить в «Истории Революции» Мишле историческую и литературную составляющие. Тем не менее приходится признать, что историописание в ней целиком подчинено задачам художественного творчества, даже помимо воли автора. Впрочем, он и сам, считая себя прежде всего историком, сознавал то, чтó теперь, через более чем полтора века, предстает перед нами со всей очевидностью и составляет особую ценность его книги. «Слишком много искусства! — соглашался Мишле с оценкой литературоведа Э. Ноэля. — Это мучит меня, но — не перестает изумлять…» И в другом письме к нему же признавался: «Как бы мне хотелось писать прозой! Словесный ритм преследует меня, превращая в какого-то недовершенного поэта». Действительно, в своих исторических произведениях, включая «Историю Революции», Мишле предстает прежде всего как писатель, даже «поэт в прозе», что обеспечило ему одно из ведущих мест во французской словесности XIX века, в одном ряду с такими великими мастерами, как Виктор Гюго и Гюстав Флобер (последний даже считал Мишле своим учителем).

Поэтический ритм Мишле захватывает читателя с первых же строк его книги. Эту музыкальность стиля подметили еще его современники, в частности Сент-Бёв и Ипполит Тэн. Впрочем, здесь историки соглашались с литературоведами, и авторитетный современный специалист Франсуа Фюре вслед за исследователем начала ХХ века Джеймсом Гильомом пишет о «неподражаемой музыке [Мишле], бессмертной, подобно великим произведениям искусства». И добавляет: «История Французской революции <…> под пером одного из величайших гениев французской прозы обретает яркие краски жизни, голос памяти, трепетную красоту, иными словами — характер исторического памятника».

Показательно, что Мишле, подобно многим композиторам, предпочитал работать в полной тишине. Порою же услышанные звуки помогали ему настроиться на нужный лад для работы над текстом. В этой связи характерно признание — лирическое отступление, — сделанное Мишле в книге XV:

«Сюжет этой книги уводит меня во мрак зимней ночи. Яростные ветра вот уже два месяца бьются в окна моего дома на холмах Нанта, и голос бури, ее рокот и вой сопровождают мой „Dies iræ“ 93-го года. Уместные созвучия! Они очень помогли мне. Многое, прежде не понятое, раскрылось мне здесь, в голосе океана (январь 1853 года).

И то главное, чтó он поведал мне в своем откровенном неистовстве, в резких завываниях над крышей, в мрачно-веселом позвякивании оконных стекол, даровало уверенность и утешение: этот разгул зимней стихии, казалось бы зловещий и смертоносный, несет в себе не смерть, но жизнь, глубокое обновление. Все разрушительные силы и яростные метаморфозы не в силах уничтожить вечную иронию природы, она ускользает от них, искрясь и ликуя.

Такова природа, такова моя Франция».

Глубокое чувство природы вообще характерно для поэтики Мишле, хотя собственно описаний природы у него немного и они строго подчинены требованиям сюжета. Оно находит проявление скорее в образном ряде, в метафорах, создает фон, на котором разворачиваются описываемые события.

Этому же служит и другая характерная особенность стиля «Истории Революции», который писатель Андре Моруа назвал «свободным от оков синтаксиса». «Пластичность» стиля Мишле, его «вольное обращение с прямой и косвенной речью» подчеркивает и автор предисловия к переизданию «Истории Революции» в престижной серии «Плеяда» Пола Петитье. Конструкция предложения определяется не только следованием внутреннему ритму, но и необходимостью повествования. Нередко автор прибегает к такому литературному приему, как паратаксис. Есть основания говорить о паратаксисе применительно ко всему повествованию в целом: еще Сент-Бёв и Ролан Барт отмечали, что в его центре — события как таковые, между которыми далеко не всегда проводится причинно-следственная связь, как того требует научный подход. Нередко Мишле нарушает хронологию событий, и обусловлено это прежде всего художественными задачами. События группируются по внешнему сходству, их последовательность выстраивается по аналогии, ассоциации.

Не только в этих особенностях находит проявление литературный характер «Истории Революции», но и — прежде всего — в силе созданных автором образов, индивидуальных и коллективных, величайшим достижением среди которых следует признать портреты коллективные, масс, толп — народа. Именно народ изначально ставился автором в центр повествования. И в этой связи примечательно, как возник замысел работы над «Историей Революции». В 1841 году, завершая работу над исследованием эпохи Людовика XI (конец XV века), Мишле посетил Реймсский собор, поднялся на одну из башен и увидел размещенные на ней статуи мучеников. Историка поразило, что у всех них были лица людей из народа. И Мишле осознал, что, прежде чем продолжить работу над историей Средневековья, необходимо понять народ как движущую силу истории, понять народ через Революцию. Мишле откладывает в сторону «Историю Франции» и пишет в 1846 году книгу «Народ» — «поэму о французском народе». Тогда же составлен первый план «Истории Революции», начат сбор материала.

«Поэма о французском народе» — эти слова можно применить ко всем произведениям Мишле, в том числе к «Истории Революции». Еще до появления классических исследований по массовой психологии писатель удивительно точно и тонко передает чувства масс, участвовавших в событиях, малейшие движения в них, рисует живую и яркую картину народных выступлений. Можно со всем основанием говорить о коллективном (и, возможно, главном) герое книги, и здесь ощущается влияние Шекспира, с творчеством которого Мишле был хорошо знаком и о котором не раз упоминает на страницах «Истории Революции».

Для Мишле народ неизменно прав, ошибаются отдельные люди. И как противовес в книге почти нет положительных персонажей (а те немногие, что есть, — второстепенные).

В чем причины этого? Во-первых, в том, что над Мишле тяготел изначальный план 1846 года, где ведущим деятелям Революции и их сторонникам давалась резко критическая оценка.

Во-вторых, необходимость, по мнению Мишле, строгого суда истории:

«Когда видишь, как быстро уносит эти быстротечные жизни холодное дыхание смерти, сердце взывает о милосердии. Мы верим, что Господь был милостив к ним и многое им простил. Но историк — не Бог, и всепрощение — не в его власти. Описывая прошлое, он не вправе забывать, что будущее неизменно станет искать в нем примеры для подражания. Это не позволяет нам в наших суждениях всегда следовать велению сердца».

Портреты отдельных персонажей книги Мишле следует признать художественными образами. Являясь творениями автора, они неизбежно несут на себе отпечаток его представлений, его отношения к ним — и потому отнюдь не всегда соответствуют современным данным исторической науки. Однако образы их написаны Мишле столь убедительно, что не только запечатлелись в массовом сознании, но и оказали влияние на историографию.

Но, к чести Мишле, надо отметить, что, если в ходе работы над книгой им обнаруживались новые факты, он корректировал оценку персонажа, не пересматривая, однако, написанного ранее. Вот как разрешал сам автор могущее возникнуть здесь противоречие:

«Мы редко рисовали цельный, законченный, обособленный портрет в собственном смысле слова; все, почти все данные нами характеристики несправедливы, ибо мы показывали мгновенный сколок, своего рода проекцию персонажа в тот или иной момент, которая нивелировала и при этом неизбежно искажала всё доброе и дурное в нем. Мы оценивали поступки по мере того, как они происходили, день за днем, час за часом. Мы знали, где были несправедливы; и это позволяло нам хвалить тех, кого позже приходилось порицать».

Не менее ярки, чем основные герои, образы персонажей второстепенных, даже эпизодических — тени, выступающие из мрака времени, без лиц, без возраста, порой без имени, но и в них автор вдыхает жизнь. Этот творческий процесс — акт творения — прекрасно описан А. Камю в «Мифе о Сизифе», хотя там речь идет о работе артиста:

«…словно бы заново сочиняет своих героев. Он изображает их, лепит, он перетекает в созданные его воображением формы и отдает призракам свою живую кровь»; «Видимость может создавать бытие».

Это сотворение бытия через видимость, посредством одних только слов требовала от автора больших усилий. «Я… упорно тружусь над этим текстом, быть может, столь же убийственным для историка, что и для действующих лиц той поры», — признавался Мишле А. Дюменилю. Ибо за красотой и легкостью стиля кроется тяжкий труд, требующий огромных затрат эмоций и жизненных сил, которые «перетекают» в создаваемые образы. Чтобы они ожили на страницах книги, автор делится с ними своими чувствами, своим дыханием, биением своего сердца. «Что, как не человеческое тепло, могло возвратить к жизни того, кто порой слишком близко подходил к мертвящим ледяным водам Стикса?» Мишле говорит об одном из персонажей книги, но в действительности очень точно описывает собственные ощущения. И как здесь не вспомнить ахматовское: «Я голос ваш, жар вашего дыханья…» Или строки современного поэта Андрея Баумана:

Слагающий стихи
Говорит ради тех, в тех и во имя тех,
Чей голос отрезан от слуха и языка:
Говорит от имени
Всех погибших и заключенных в молчание.

Что дало автору силы завершить этот труд? То была пронесенная через всю книгу любовь к истории своей страны, своему народу. Об этом хорошо сказал Ромен Роллан, прекрасно знакомый с творчеством Мишле и испытавший его влияние, работая над своим драматургическим циклом о Французской революции: «Революция — как любовь: горе тому, кто не способен ее чувствовать». И нельзя не согласиться с Г. Сеайлем, автором предисловия к другой книге Мишле, «Ведьма»:

«Характернейшей чертой Мишле как историка является чувство жизни. Всё, что он воспринимает, становится в его душе жизнью, одухотворяется и очеловечивается. Жизнь же коренится — в любви. А любовь Мишле, страстная и трепещущая, подобная нетерпеливо расправляющимся к полету крыльям, не имеет ничего общего с отвлеченным мистицизмом, со смутными порывами, в себе самих находящими пищу, — нет, она вся — действие, вся — великодушие».

Это позволило Мишле показать через Революцию дух народа и через народ раскрыть суть Революции.

Нужно признать, что работа над «Историей Революции» была нелегка и для переводчика. Причем основную трудность представляла не передача художественного, поэтического стиля — это, в конце концов, вопрос переводческой техники. Самым сложным оказалось, выражаясь словами самого Мишле, «вдохнуть жизнь в это человеческое творение», воссоздать, «воскресить» образы прошлого во всей их жизненной силе, найти в себе те единственно верные слова, что обращают видимость, текст — в бытие.

В литературе не принято заканчивать статьи цитатами. Но представляется, что для переводчика это допустимо, потому что чаще всего он вынужден облекать свои мысли и чувства в чужие слова (впрочем, сам Мишле завершил книгу XXI своей «Истории…» изречением Вергилия). И в заключение мы сказали бы вместе с Луи Бланом, современником Мишле и также историком Французской революции (только в нашем случае речь шла о ее десяти годах): «На протяжении восемнадцати лет эта книга была делом, отрадой и мукою моей жизни». И вместе с Всеволодом Волиным, историком революции русской: «Этот труд — долг моей совести».

Понравилась статья? Поделить с друзьями:
  • Canalis analis латынь перевод
  • Проспрягать глагол иметь на немецком языке
  • Несгибаемый перевод на немецкий
  • Приемы рефлексии на уроках английского языка
  • Гдз по английскому языку афанасьева верещагина седьмой класс